ПОД СЕНЬЮ БЛАГОДАТИ. Священник Петр Поляков


— М.: ОСЛН. 2013. — 272 с., ил. Изд. 2-е.

ISBN 978-5-902484-63-9  


От С.-Петербургского Духовного Цензурного Комитета печать дозволяется.

СПб, 18 ноября 1903 г. Цензор иеромонах Александр.

 

Священник Петр Поляков

 

ПОД СЕНЬЮ БЛАГОДАТИ.

Из путевых набросков и впечатлений паломника.


Оглавление

I.                Идеальный приказчик

II.              Ореховские рабочие

III.            Чья вера лучше?

IV.            Верующий коридорный

V.              Необыкновенный доктор

VI.            Почитатели старца Серафима

VII.         Игнаша

VIII.       Сеятели смуты и народ

IX.            Рассказ монахини

X.              Школа святости

XI.            Решение рабочего вопроса

XII.         Страшный сон

XIII.       Легенда о Сарове

XIV.       Благодатное пение

XV.         Искатель истины

XVI.       Старые и новые подвижники

XVII.     Поколебавшийся индифферент

XVIII.  Прозревший исправник

XIX.       Что говорят монахи?

XX.         Что такое юродство?

XXI.       Прасковья Ивановна

 

I.

Идеальный приказчик.

— Вы куда изволите ехать? — спросил у меня с особенною вежливостью мой визави, когда мы, после довольно продолжительной толкотни в вагоне, с не весьма завидным удобством уселись на места.

— До Нижнего, — отвечал я без охоты, так как после выдержанного словесного сражения из-за места еще не совсем успокоился.

— Я тоже, видите ли, до Нижнего... — отметив мою неохоту говорить, продолжал визави, попра­вляя на голове фуражку и разглаживая купеческую русую с проседью бороду. — Действительно, что настроение духа можно сказать, портится, пока усядешься на место... Народу ужас, сколько!.. И так, представьте себе, всегда у нас в Москве... Да и то сказать: уж больно многолюдная она наша бе­локаменная матушка... А теперь — особенно, именно в виду Нижегородской ярмарки... Вы откуда изво­лите быть? не из Москвы?

— Я из Петербурга.

— По своим личным делам изволите или по поручение начальства?

— И по своим делам, и по поручению.

— Собственно в Нижний или еще дальше?

— Дальше.

— По воде думаете?

— Не знаю, как придется.

— А вы, собственно, в какой пункт?

— Я еду в Саров.

— А-а! вот куда! Это хорошо, очень даже благовременно Вы что же, собственно, к старцу Серафиму или так просто?

— Да, я еду отчасти поклониться праху этого знаменитого старца-подвижника, отчасти собрать на мете сведения о Саровской обители...

— Это очень хорошо. Да, чудесный был старец!

— Разве вы знаете его жизнь?

— Помилуйте, как не знать? Что же после этого я за православный христианин буду, ежели не буду знать жития и деяний старца Серафима? Не только знаю, а даже, можно сказать, живу благо­датными молитвами этого угодника Божия... Он меня на ноги поставил... от погибели спас...

— Как же это? Интересно узнать.

— Видите, я, собственно, теперь тоже еду в Саровскую пустынь, обещание такое дадено еще в прошлом году... Но наперед я должен заехать на ярмарку по торговым делам... Я, видите, служу у хозяина в Москве по мануфактурной части с измальства... вот уж, никак, двадцать пять годов будет... И, знаете, торговая часть какая? без приключений не проживешь, особливо наш брат — приказчик... Ну, вот, и со мной грех случился... Это было лет пятнадцать тому назад... Знаете, сказать откровенно, дело было холостое, силы били через край, кровь играла, а жизнь у хозяина при­вольная, сытая: знай свое дело — и больше ничего... Философиями книжными да науками головы наши приказчичьи не обременены, — ну, следовательно, мысли всякие, извините, плотоугодные и гуляют на просторе... И вот хозяин однажды возьми и доверь мне крупную сумму денег: тридцать тысяч чистоганом я получил от одной фирмы и дол­жен был из Нижнего доставить в Москву. По­лучивши деньги, встретился на ярмарке с товари­щами — люди все молодые, веселые, кровь с молоком... Ну, конечно, сейчас в самый что ни на есть первоклассный трактир... сперва умеренно, а потом уж и пошла писать во всю... Из трактира поехали в другие прочие непотребные места... Ну, одно слово, увязли в ярмарочную грязь по самые уши... А деньги-то были при мне, зашиты в боковом кармане сюртука... И шел у нас кутеж, почитай, три дня при отсутствии всякого сознания... Только это я просыпаюсь на третий день — хвать за карман, а он вспорот и денег нет!.. Я так и ахнул... кровь ударила в голову, потом отхлы­нула... даже отрезвился сразу!.. Вскочил на ноги — давай шарить туда-сюда по номеру гостиницы... нет!.. Что тут делать?.. Зову содержателя номеров: так и так, мол, несчастье... «А мне-то»,— говорит, — «какое дело? вас в бесчувствии при­везли и бросили, а денег мне ваших не сдавали; мне что сдавали, то и есть, а чего я не принимал, за то не отвечаю...» Тут я взвыл, и, не помня себя, побежал к товарищам, — а товарищей уж и след простыл: на прощание, значить, погуляли по обычаю и уехали восвояси... Я — в те места, в которых, значит, всякие непотребства творил с товарищами-приказчиками. Захожу в один трактир: так и так, говорю, пропажа случилась... не можете ли горю помочь, потому, все равно, мне капут... Может быть я обронил как... Не нашел ли кто? Уж тут не говори, что: «не украл ли кто?» а говори: «не нашел-ли кто?» деликат­ность обязательно нужна, чтобы, значит, еще не обидеть как... «Нет», говорят, «проваливай. Какие тут воры?..» — «Да ведь я не говорю — воры, а го­ворю: не нашел ли кто? — «Кабы кто нашел, в полицию дали бы знать... Тоже: пьянствуют, пьянствуют по разным распутным домам, — а к нам идут деньги разыскивать... Тоже народец, прости, Го­споди!.. нечего сказать!..» Ну, я — в другой трактир: и тут те же песни. Я — в сквер, я — в один, другой вертеп... Тут еще пуще в амбицию вламываются, чуть ни в драку лезут. Я плюнул им с горяча в рожи да бежать, куда глаза глядят... Бегу по ярмарка — купцы и приказчики уди­вляются: «Должно проторговался, или в белой горячке: вишь бежит-то, словно этих ловит..." Пробежал без понятия всю ярмарку из конца в конец, даже пот прошиб, сердце зашлось, голова кругом пошла... Выбежал я к  Волге... По ней пароходы, барки туда-сюда снуют, на разные го­лоса свистки да сигналы подают... Думаю: «дай утоплюсь...» Разогнался было в воду, — а воды по щиколотку... Тут мне еще блеснула мысль: „Дай, обращусь в полицию...» Побежал к властям... Приняли все меры к розыску денег: нет никаких следов!.. Задумался я, стало опять мутиться в голове... «Утоплюсь!» — думаю, — «пойду на мост — и в воду!..» Дело было ночью. Выскочил я из номера, почитай, в одном белье, и побежал к реке... Только я взбежал на мост, слышу сзади: «Стой! стой! остановись, Божий человек!..» и хвать меня за руку. Я, было, вырвался, незнакомец опять схватил меня за руку. «Стой», — говорит — «опо­мнись, что ты делаешь?.. деньги твои нашлись... Вернись, возьми их, они лежат в твоем номере на столе в целости...» Я остановился и спраши­ваю: «Кто ты такой?» Незнакомец отвечает: «Старец Серафим Саровский возвратил тебе похищенные у тебя хозяйские деньги. Он велел тебе сказать, чтобы ты скорее женился и жил, как велит Христос...» С этими словами незнакомец исчез в темноте. Я побежал обратно в номер, бросился к столу — и действительно нашел на нем все полностью, пропавшие, было деньги!..

— А кто же был этот незнакомец?

— А кто был незнакомец, — об этом я узнал уже через пять годов, когда пошел вместе со своею женою и двумя детьми в Саровскую пустынь к могиле старца Серафима, чтобы поблагодарить за избавление меня от погибели и за направление моей жизни к пути истинному.

— Как это случилось?

— Видите ли: я, как нашел свои деньги, тот час же и уехал в Москву к хозяину. Отдал ему деньги и рассказал все по совести, как было дело. Он очень растрогался и советовал испол­нить повеления блаженного старца. Потом выдал за меня замуж свою двоюродную племянницу, ко­торая у него проживала, — девушка скромная, бого­боязненная. А до этого еще я был сильно болен тифом. Заболел вскорости после моего возвращения с ярмарки. Когда я лежал при смерти, то мысленно держал в уме старца Саровского Сера­фима и просил его помолиться обо мне, грешном, Господу. И давал обещание, что, если поднимусь с постели, пойду в монастырь и поступлю в монахи. В туже ночь я вдруг слышу как будто кто говорить мне: „Не печалься: печаль твоя в радость будет. А в монахи тебе поступать не надо.

    Живи по божьи в миру, — в миру, люди нужнее. Будь среди приказчиков христианским примером». Вскоре я выздоровел. Женился. Обзавелся семьей. А через четыре или пять лет я, как уже сказал, отправился со этой семьей в благодатные места угодника Божия старца Серафима. Прибывши в Саров, мы сейчас же к могиле нашего хо­датая перед Богом. Отслужили там панихиду и — на источник. Тут я встретился с одним послушником; разговорились. А в конце концов он мне и говорит: «Да ты знаешь, кто я такой?» — «Нет, не знаю. — «Я», говорит, «тот самый, который у тебя хозяйские деньги украл и тебе их обратно возвратил... Помнишь, на мосту-то?».. Тут я, не знаю по какой причине, только повалился в ноги ему. А он поднял меня — да мне в ноги, и сам весь в слезах... Заплакали и мы с женой. И оказалось, что он тогда служил в гостинице коридорным; и, когда раздевал меня бесчувственного, пьяного, заметил деньги; взял их и хотел скрыть. Но, когда увидал мое отчаянное положение, целую ночь не спал: мучился совестью. А когда под утро стал забываться, то к нему явился, яко бы в видении старец Серафим и повелел возвратить похищенные деньги, а самому оставить гостиницу и идти немедленно в Саров­скую обитель. Мне же велел передать, чтобы я скорее женился, оставил бы свое распутство. Он так и поступил...

— Билеты ваши, господа! — трубным голосом протянул вошедший толстенький, низенький кондуктор. За ним вошли контролер в золотом пенсне и высокого роста с раздвоенной бородой обер-кондуктор, который как-то машинально поворачивал свою голову в ту сторону, где контролер отбирал у пассажиров билеты и, осмотрев, простригал их своими щипчиками. Пассажиры завозились, отыски­вая в своих карманах и вещах билеты. Поезд продолжал, покачиваясь, выстукивать колесами свою однообразную музыку.

— А теперь же по какому случаю вы дали обет побывать снова на могиле отца Серафима? — спросил я, когда прошел поездной контроль.

— Да, видите, со мной опять было приключение... Напраслина одна... Знаете, как у нас в приказичьем мире? У нас ежели приказчик, то он должен уметь перехитрить самого заправского мазурика. Одно слово, от приказчика требуется, чтобы он совесть свою спрятал в карман, был проворен в языке и ловкач во всех делах... Среда, можно сказать, не весьма честная. Ну вот в этакой среде, извольте видеть, я должен был некоторую реформу производить по повелению тайного голоса. И прежде всего между своими товари­щами я должен был внедрять правдолюбие. А у нашего хозяина восемнадцать приказчиков, я девят­надцатый и старший между нами. И, можете себе представить, вот как трудно было заводить хоть этакую, плохенькую правдочку!.. Уж не говоря про товарищей, а и сам — нет-нет, да и соврешь по привычке!.. Даже так бывало: думаешь, что говоришь и защищаешь правду, хвать — ан порешь настоящую ложь! Обходишься, например, с человеком вежливо, душевно и думаешь: „обман, ложь — от сатаны»... Не успел попрощаться, когда глядишь, — а уже человека обманул... Ну вот с этим изъяном я и стал как-никак бороться, призывая возможно чаще Имя Божие и Его угод­ника Серафима Саровского. Конечно, кому это может понравиться? Прежде всего стал косо поглядывать на меня сам хозяин: «Что, мол, это такое за новости заморские? Какая правда в купле-продаже».. Ну, однако, терпел. Только бывало скажет: „Ты, Иван Федорович, не забывай, что у меня в магазинах не монастырь»... — „Хорошо, думаю себе, — а все же твое слово пусть при тебе останется, а я буду помнить писание": «правде научитеся, живущие на земле!» и повеление старца Серафима. Но пуще прочих взъелась против меня некоторая часть нашей братии: и свои, и чужие. Все больше да больше пламень злобы разгорался. И вот раз такую штуку под меня подвели. Они подделали под мою руку письмо, которое будто я пишу одному купцу. А в том письме не весть что нагорожено: будто я предлагаю тому купцу, как бы по примеру прежних лет, вступить со мною в мошенническую сделку по поставке от хозяина товара под видом худшего сорта — лучшего и прочее. И это письмо взяли да и подмет­нули хозяину. Хозяин сразу вздурился, поверил клевете — и меня, раба Божия, прямо под суд!.. Насчитал убытков на двести тысяч... Суд рассмотрел дело — и виновным меня не признал. Но молва прошла про меня, что я обмошенничал хозяина, — и все от меня отвернулись, как от вора и злодея, так что я нигде не мог найти себе должности, все, что имели, прожили, и нахо­дились опять на краю пропасти. Но я, хотя по временам и приходил в отчаяние, все-таки держал в мыслях, что Господь любит праведников и заступится за них в трудные времена. А к угоднику отцу Серафиму я прибегал с такою молитвой: «Человече Божий, отче Серафиме! Ты научил меня держаться Божьей правды и быть примером среди приказчиков, ты и поддержи же меня оклеветанного и умоли Господа и Его Пречи­стую Матерь, чтобы все разъяснилось во славу Его всесвятого Имени и в торжество святой правды!» Молитва моя вскоре была услышана. Раз, когда мы с женою и детками сидели в своей конурке — я нанимал на окраине бедную и тесную квар­тиру, за которую нечем было платить, и хозяйка держала нас из жалости, — и горько оплакивали наше горе, приходит к нам посланный от хозяина и просит меня прийти к нему немед­ленно. Я прихожу к хозяину и только переступил его порог, как он, сам хозяин и его жена, бросаются мне в ноги и давай просить прощения, что они поварили клевете и причинили мне столько горя и позора... Я был так поражен этим, что тут же лишился сознания... Ну, потом, слава Богу, оправился. Хозяин снова принял меня на службу с большим против прежнего окладом жалованья и обставил мою службу большим доверием, причем дал обет, когда будет прославлен угодник Божий Серафим, построить в честь его церковь.

— Как же хозяин убедился в вашей не­винности?

— Виновники пришли к нему сами и созна­лись, что они из зависти и ненависти оклеветали меня, подделав письмо.

— Как же вы потом поступили с вашими клеветниками?

— А как поступал старец Серафим: простил их. Хозяин, было, их выгнал, но я попросил, чтобы они служили на своих местах и даже исхлопотал им прибавку жалованья, так как они ранее считались на худом положении и получали содержание, меньшее прочих. Бог с ними... Они мне хотели по наущению дьявола сделать зло, —  а вышло добро; ну пусть и им будет добро.

— Это вполне по-христиански. Ну и какие же теперь вообще результаты всей этой интересной истории?

— Да ничего, Бог милостив... лжи как будто стало меньше; даже и посторонние пробуют жить и торговать по правде под сенью благодатных молитв чудесного старца Серафима Саровского. Вот только после пережитого напрасного горя борода у меня забелела, — ну да седина — дело почетное.

    Рассказ моего визави заинтересовал всех наших соседей и вызвал оживленный обмен мыслей между пассажирами по поводу прославлены старца Серафима; по вопросам о монашестве, о задачах монастырей, о гнилых принципах нашей торговли и о многом другом. В устах всех разговаривающих звучала главная мысль: всюду в жизнь русского народа проникла слава смиренного подвиж­ника Саровского старца Серафима, и под сенью его благодатных молитв эта жизнь смягчает свои грубые складки и резкие контрасты, и среди общей суеты-сует и распространяющегося безверия и всяких лжеучений все же чувствуется, что начинается какое-то новое необъяснимое движение, новое направление мысли, располагающее повторять слова Господа: «Все мимо пройдет: даже небо и земля; слова же Мои не пройдут мимо. (Мф. 24, 35).

    На одной из ближайших станций мой визави сошел. Усталый от длинного пути, — я несколько вздремнул. Когда я очнулся от сна, поезд подходил к ст. Орехово, где мне нужно было сделать остановку.

II.

Opеxoвские pa6oчиe

Это случилось в воскресенье. В Ореховской церкви только что отошла обедня. Народ боль­шими толпами расходился по домам. Мужчины одеты в пиджаки и картузы с лакированными козырь­ками; изредка попадались русские поддевки; сапоги в гармонику и с блестящими бураками. Женщины в разноцветных ситцах и расписных платках; были также и в разномодных шляпках.

— Село, очевидно, исключительно фабричное? — спросил я у одного пиджака, зашедшего в ту же лавочку, в которой я менял деньги, чтобы рас­платиться с носильщиком и извозчиком.

— Я думаю, по декорации видно, батюшка, — с некоторою развязностью отвечал спрошенный, до­трагиваясь до козырька фуражки. — На чистоту все фабричный народ.

— А чьи фабрики?

— А разве вы дальние будете? Наши фабрики во всей округе, можно сказать, по всей России известны... Морозовские. Чай, слыхали?..

— Да я из далека. И о Морозовских фабриках действительно кое-что слыхал. Народ все-таки, видно, религиозный. Храм не бывает пуст...

— Да всего, батюшка, есть... Известное дело — жизнь фабричная... Однако же в последнее время стали немного остепеняться... А прежде — очень даже зашибали... положительно до помрачения рассудка.

— Пили?

— И пили, и били, и все прочее...

— Что же вас заставило остепениться? Горе какое, несчастье Бог послал?

— Нет. Горя всегда у нас хватит, и несчастий хоть отбавляй. А так просто, как бы вам сказать... линия такая вышла... осенение такое... Я думаю, что свыше... Ну, общество трезвости заве­лось... казенное стеснение виноторговли... грамот­ность пошла... А тут слух идет, что открытие мощей... Так уж оно одно к одному и сложилось...

— Какое открытие мощей?

— А как же? Преподобного-то Серафима Саровского...

— Разве и здесь об этом говорят?

— Даже очень много. Можно сказать, главный разговор...

— Откуда ж вы узнали?

— Так уж... слухом земля полнится... Многие из наших бывали на могилке отца Серафима...

— Значит и фабричный народ ходит на бо­гомолье?

А отчего же? Разве у фабричного не такая же душа, как и у прочих православных?.. У кого больше нужды в богомольи, как не у фабричных? Ведь у фабричного вся душа в болячках. А где нам лечить душевные-то болячки? Много их, лекарей-то?.. Ну и идем к отцу Серафиму...

— А свои местные пастыри — разве это не лекаря душевных ран?

— Лекаря — этого не отрицаем, и пользуемся; а все таки, приобвыкнешь, присмотришься к своим-то, — и тянет тебя куда-нибудь на сторону, к не­знакомому пастырю, потому незнакомый все как-то святее кажется... А уж об угодниках и говорить нечего... Ну — и ходим...

— И бывает часто помощь?

— Часто. Приходилось много слышать от своих: пойдет человек весь в отчаянии, в недугах — а придет назад — «очищуся и паче снега убелюся»... Словно нарождаются в новую жизнь...

— А так не бывает, что с чем пойдет, с тем и придет?

— Чего не бывает? Случается и хуже того... Но только это, я думаю, от человека зависит, от его мыслей и намерений. Кто идет с верою и чистым сердцем, тот обретает. А кто идет с какою-нибудь хитростью да с критикою, тот возвращается еще более огрязненный и окалянный... Я так думаю своим фабричным умом.

— Я с вами согласен...

— Вот тут недавно у нас отыскался ухарь один... Начитался разных высокоумственных книг да стихов, и возымел против всего большую критику: одно слово, все не по евонному и во всем производит одну ложь и отрицание. Вот он и отправился в Саровскую пустынь производить кри­тику монашеству и всякой святости... Даже с некоторыми об заклад побился, что все опровергнет и даже самого старца опровергнет...

— Ну и что ж он?

— Ну и воротился... начал опровергать... и многих смутил...

— Что ж он говорит?

— Просто неверие возвещает... На Толстого и на других писателей указывает. А монастыри все в ничто превращает: это, говорит, одна химера...

— А из каких он? из простых рабо­чих?

— Он-то не из простых, да обстоятельства его в простые водворили... Из дворянского сословия... В гимназии, говорят, учился. А по смерти отца спустил все имение и пошел в фабричные рабочие. По Толстовскому, говорят, учению поступил: Толстой, значить, так учит, чтобы имения свои дворяне спускали и шли в чернорабочие... Вот и он послушался, а теперь, говорят, и сам жалеет: взял бы — да не воротишь... Ну и живет в роде, прости Господи, босявки на смущение рода человеческого...

— Ну этого-то не страшно.

— Оно, видите, для кого не страшно, а для кого и опасно, соблазн. Ведь послушали бы только, как он станет разные доказательства подводить— просто, как на гуслях!.. Однажды даже с одним священником вступил было в прения. Так тот слова два сказал, плюнул да и удалился...

— Так и вам можно посоветовать.

— Да мы так больше и поступаем. «С преподобным преподобен будеши, а со строптивым развратишися»...

— Совершенно верно. Вот эти мудрые слова святой матери Церкви не чета гнилым словам разных проходимцев. А скажите, давно у вас общество трезвости? много уже членов?

— Всего другой год. А членов под тысячу подбирается.

— Слава Богу. Кто же это устроил?

— Это общество, значит, при церкви. А устроил, дай Бог здоровья, наш отец протоиерей... Для фабрики — это настоящий клад. Потому — для рабочего и для фабриканта трезвость, можно сказать, составляет всю суть... Теперь у нас, например, при фабрике: чтения по праздникам, туманные картины, пение... Одно слово, зачинается истинная духовная жизнь... И где же в самом фабричном омуте!.. И все это, мы думаем, делается благодатными молитвами чудесного старца Серафима Саровского: учредитель-то этого обще­ства — преданный почитатель старца Серафима... Мы даже держим такую в голове мысль: как только мощи откроются — сейчас своему обществу и дадим наименование Серафимовского.

Прекрасная мысль!

— До свидания, батюшка. А вы не к отцу ль нашему Василию?

— Да.

— Душевный, благодатный старичок!.. До свиданья. Прощайте. Извините за многословие...

— До свидания. Очень вам благодарен за некоторые весьма для меня ценные сообщения.

Подкрепившись и обогревшись у отца протоиерея духовно и телесно, а также исполнив данные мне из Питера поручения, я снова сел на поезд и продолжал путь до Нижнего Новгорода.


III.

Чья веpa лучше?

На этот раз я попал прямо в компанию го­рячо спорящих между собою, различных по национальности и вероисповеданию, пассажиров. Спо­рили о конкуренции. Наибольшее участие в споре принимали пожилой горбоносый татарин в барашковой шапочке и таких же лет и с таким же носом высокий, сухощавый, с глазами несколько на выкат, еврей, у которого из-под шляпы при­вычно торчали жалкие остатки черных пейсов и щетинились среди выбритого лица подстриженные усы. Говорил также и священник в золотых очках, с бледным, спокойным лицом многоученого человека.

— Конкуренция все, конкуренция — великое дело, — доказывал еврей. — Без конкуренции во всем — дело будет швах... Возьмите вы торговлю: один старается дела свои так устроить, чтобы как можно дешевле торговать; другой еще хитрее дела ведет; третий смекалкой берет еще дальше, а четвертый — всех превзошел, и имеет большой барыш. То же самое и в промышленности...

— Позвольте, — возражал татарин, — а как же это будет — другие-то, например, торговцы или фабриканты?.. Это будет несправедливо: один будь с барышем, а прочие с убытком; одному хорошо, а другому плохо... Так Бог не велел. Надо, чтобы и тебе было хорошо и мне — хорошо.

— Бог велел, чтобы все люди были умные, — вывертывался хитрый еврей, — а если кто глупый, так кто ему виноват?.. Тебе ум от Бога дан — вот ты и не зевай...

— Значить, надо обманывать?

— Зачем обманывать? Всяк себе держи свою линию... Какое мне дело до моего брата? Я свои интересы соблюдаю, вот и все...

— Тебе — какое дело, мне — какое дело и всем — какое дело... Как же тогда жить?.. Тебе трудно жить, мне трудно жить и всем трудно жить... и помочь некому!.. Все погибай — и больше ничего?!.. А как же Бог тогда скажет нам: «Я вас создал, чтобы вы жили, а вы друг друга погубляете?..» Разве это возможно? Этого Бог не велел. Я ваш закон читал — этого Бог не велел. И наш закон этого не велит. И ихний закон так жить людям не велит...

    При последних словах татарин кивнул бри­той головой в сторону священника, который в ответ сделал утвердительный жест.

— Прогресс цивилизации того требует...

— Чего? Чтобы люди гибли?

— Чтобы была конкуренция... А ежели кто не выдержал конкуренции и погиб — без этого нельзя; так всегда было и будет... Борьба за существование.

— Нет, надо, чтобы этого не было? Это в торговых делах так, а в Божьих делах не так... Ваши пророки писали не так... Тогда на что религия людям? живи по торговому уставу... А ежели я не хочу по торговому уставу?.. Мы хочем по Божьему уставу... Как вы, батюшка, скажете: нужна нам конкуренция?..

— Что, батюшка? — заскочил еврей, не давая отвечать священнику, к которому обратился с вопросом татарин, — батюшка — совсем другое дело... Он — человек духовный; для них конкуренция не нужна. Ихнее дело — отслужил свою службу, справил свое дело, какое требуется; вот и все... А в нашем житейском быту конкуренция — первая голова.

— На мой взгляд, вы оба ошибаетесь, — сказал священник. А ошибаетесь вы потому, что ваши религии не дают вам ясного ответа на ваши во­просы о конкуренции и борьбе за существование. Наша же, христианская Богоустановленная религия, учит и насчет этого ясно, так что никакой хитрый и коммерческий человек не может из этого учения сделать лукавые выводы в свою пользу. По учению Господа Нашего Иисуса Христа, кон­куренция, или состязание в жизни, обязательно нужна; но конкуренция какая? не еврейская, и не магометанская, и не языческая, а христианская: кон­куренция в добре, а не во зле для ближнего. Поняли? Мы должны друг перед другом всеми силами стараться делать людям добро: кто больше этого добра сделает, больше спасет людей, облегчит их жизнь, — тот и лучший, тот и достоин большего уважения и почета от людей и награды от Бога. И если б так все мы жили, то и стало бы Царство Божие на земле. Не так ли? Ведь, ка­жется, близко к твоему рассуждению?..

    Последние слова были обращены по адресу та­тарина. Татарин все понимал прекрасно, но, боясь уронить престиж своей религии публично, отвечал не сразу, стал что-то соображать, пристально глядя на только что вспыхнувшее в фонаре электриче­ство. Еврей воспользовался этим обстоятельством и дипломатически скороговоркой ответил священнику:

— Совсем не так, совсем не так по ихнему. У них Магомет совсем не признает никакого прогресса, никакой конкуренции... Ваша вера ближе к нашей вере: мы признаем конкуренцию, и вы признаете конкуренцию .. Только ваша конкуренция в добре, и мы тоже от добра не отказываемся...

— Вы ошибаетесь: ваша вера ближе к нашей теме, что все ветхозаветные пророки еврейские, начиная от Моисея и кончая Иоанном Крестителем, неустанно проповедовали и предсказывали о Мессии, Господе нашем Иисусе Христе, Основателе Церкви христианской. Но с теперешней вашей верой истинная христианская вера почти ничего общего не имеет.

— Как? — позвольте спросить. А Иегова?

— Но Иегове, Богу-Отцу, вы приписали такие качества, которые лишают Его Божественного до­стоинства, напр. ограничиваете его силу и власть при творении мира какими-то семьюдесятью ангелами, или меньшими богами...

— Ну... положим... что мне с вами спорить? А ветхий завет?...

— А из ветхого завета что вы сделали? Ваш талмуд перетолковал и перелукавил главные истины и заповеди Моисеева закона и другие книги Святой Библии, — а у нас все библейские писания хранятся и исповедуются свято и ненарушимо: Христос их лишь дополнил, но не упразднил и не перетолковал...

— Нет, это вы напрасно... Кабы я был раввин, я бы вам доказал; а теперь что мне с вами спорить?.. совершенно напрасно... А чем же магометане ближе к вам?..

— Когда ихний Магомет составлял новую религию, он пользовался вашей религией, как она у вас есть теперь, и поэтому ваши заблуждения перенес в свой магометанский ал-коран. Но Маго­мет очень много взял в свою религию из христианского учения; так что все то, что у магометан хорошее — это христианское. Эти хорошие слова и мысли, что сейчас высказывал вам ваш собеседник татарин, потому и имеют сходство с нашим христианским учением...

— Верно, верно, — только теперь собрался отвечать осторожный — татарин. Ваше учение — человека не обижать, и наше учение — человека не обижать. У вас конкуренция к добру есть, и у нас конкуренция к добру есть... Мы торгуем, а друг другу добра желаем и помощь желаем оказать, а евреи торгуют и друг друга ослабить хотят, друг друга рабами себе хотят сделать... За деньги все купить... Мы Христа признаем, а евреи Христа не признают...

— Позвольте,—перебивает еврей, чувствуя себя побежденным, — как вы признаете?.. скажите... ну?..

— Мы признаем, что Христос был Пророк...

— Пророк?.. Ну, какое это признание?.. Это насмешка, больше ничего... Вот и батюшка так скажет.

    При этих словах еврей взглянул хитрыми мигающими глазами в мою сторону, как бы ища во мне для себя поддержки. Но я пока считал лишним вмешиваться в их разговор. В это время встал с своего места и подошел к нам человек торгового типа из русских, которого я давно заметил, что он хочет принять участие в разговоре о религиозных учениях: он все время пристально глядел на говоривших и внимательно прислушивался; несколько раз откашливался, привставал со своей скамейки, чтобы что-то сказать, возразить, но все почему-то не решался. Теперь же он прямо и смело приступил к делу.

— А позвольте у вас спросить, господа евреи и магометане, — громко и с некоторою нервностью в голосе обратился он к еврею и татарину, держась рукою за железный прут нашего сидения: — вот вы все о вере разговариваете, чья правильнее, — а есть ли у вас святые угодники Божии? мученики? святители? преподобные и богоносные отцы?.. Ведь у вас ничего этого нету... так?.. Святых, например, цельбоносных мощей; чудотворных икон; подвижников; блаженных отшельников; прозорливых и благодатных старцев... А ведь сказано: «Дивен Бог во святых Своих, Бог Израилев!.. Стало быть, какая же может быть правильная ваша вера? А у нас вера православная исполнена бесчисленного сонма святых Божиих, во главе с Пречистою Божьею Матерью... И, значит, где эти святые, там и Бог Израилев, там и правильность в вере, а где этого нет, там — ложь и заблужденье... Вот, например, слы­хали вы что-нибудь о нашем старце Серафиме Саровском? Я думаю, что слыхали... Вот, господин татарин наверное слыхал... Из Москвы, ведь будете?

— Из Москвы.

— Знаете об обращении татарина Маламеда Хайтатурова в христианство?.. Это недавно было...

— Знать не знаю, а слыхать от своих — слы­хал...

— Ведь вот он был магометанином, почи­тай до старости лет, пока не знал ничего об старце Серафиме Саровском; а как узнал, что такое старец Серафим, — сейчас же вступил на истинный путь...

— А как это случилось? расскажите, пожалуй­ста,—обратился я к человеку торгового типа.

— Если бы в магометанстве была какая ни на есть правильность, Маламед Хайтатуров не отвергся бы от него, — продолжал человек торгового типа, как бы не обращая внимания на мою просьбу.— А ведь он не простой татарин был... Это вам тоже известно?—продолжал допрашивать он та­тарина.

— Да... это все равно: простой или не простой. Всякий человек может стоять твердо, а может и не стоять твердо...

— Нет уж, брат, как ни стой твердо,—а ежели стоишь ты на ненадежном фундаменте, так того и гляди свержешься, как бы ты твердо ни стоял... Ведь, кажись, Маламед Хайтатуров был ваш мулла?.. Верно, ведь?..

— Да, это верно...

— Ну, вот, видите...

— А как же это случилось?—повторил я свой вопрос.

    Виноват, батюшка; извольте, я расскажу. У этого, видите ли, у ихнего попа, так сказать, у Маламеда-то, заболел сын, единственный он у него был и учился в русской гимназии в последнем классе. Доктора признали неизлечимую болезнь — порок сердца и еще что-то... Одним словом, приговорили к смерти. Маламед куда только ни обращался, чтобы излечить сына: и ко всем профессорам, и ко всем лекарям русским и татарским, и за границу — ничего не помогало; сын все хиреет и хиреет, и сделался, как щепка, и ходить перестал; а на счет еды, — ложечка молока в день, — вот и вся пища. Отец отчаялся в конец... Уж, я думаю, он молился день и ночь по Магометовым правилам... Ничего не действует!.. Тут проезжал через Москву отец Иоанн Кронштадтский, — он к нему... Отец Иоанн помолился и благословил его, посоветовавши ознакомиться получше с верой православной. Пошел Маламед домой, рассказал все своему больному сыну. А тому на другую ночь снится такой сон: будто является к нему о. Иоанн и строго говорит ему: „Вот ты в русской земле живешь, в русской школе учишься, а до сих пор не знаешь, чем русские люди живут... Не стыдно ли тебе? Сейчас возьми книгу о старце Серафиме Саровском и хоро­шенько изучи его жизнь, его дела и его подвиги, и тогда будешь здоров". Когда юноша проснулся и рассказал свой сон отцу, тот говорит, что и он как будто точно такой же сон видел, да хорошо не припомнит; помнит только, что кто-то говорил ему о Серафиме Саровском. Маламед пошел в магазин и закупил все книги, которые говорят про старца Серафима Саровского. И потом стал эти книги читать сыну, а юноша все слушал да слушал. Наконец, когда все книги были перечитаны, сын и говорит отцу-татарину: „Знаешь что, отец? Если я выздоровею, то обещаюсь пешком пойти в Саровскую пустынь и поклониться могиле старца"... А Маламед отвечает: „Нет, давай лучше поступим так: когда дождем лета (а дело было под весну), то хоть выздоровеешь, хоть не выздоровеешь, поедем вместе, и там ты искупаешься в Серафимовом источнике. Если все, что писано в книгах про старца Сера­фима Саровского, верно, то и нам будет помощь, и мы тогда примем веру христианскую; а если все это не верно, то и нам не поможется"... Так поступили Маламед с сыном: дождавшись мая месяца, они поехали в Саровскую пустынь, помо­лились над могилой старца Серафима, искупались в Серафимовом источнике, посетили всё святые места и возвратились въ Москву... Тотчас же боль­ной юноша почувствовал большое облегчение и стал быстро поправляться; так что за лето он успел совершенно выздороветь, приготовиться и выдержать экзамен на аттестат зрелости, а осенью поступить в университет для продолжения образования. Когда же он явился к тем докторам и профессорам, что объявили его к смерти, то они сказали: „Стало быть, то, что невозможно для нас людей, возможно для Бога. Вы исцелились, несомненно, чудом". После этого, Маламеду с сыном, что оставалось было делать? — Он и принял со всем своим семейством православие... Татары на него очень сердятся, но он не обращает на это внимания и продолжает себе счаст­ливо торговать уже под новой фамилией, а сын прекрасно учится в университете... Вот вам и конкуренция, — заключил рассказчик. — Конкуренция — это, стало быть, чья возьмет... Мы знаем это слово. Ну вот и раскидывайте своими мозгами: чья берет? ежели, например, будем смекать на счет правильности в религиях. Я думаю, что магометанству, так же, как и еврейству, — плохая конкуренция с верой православной!.. Об этом даже и разговаривать нечего: дело ясное, как Божий день...

    После этого рассказа интересной истории разговор на религиозные темы между евреем и татарином как то не клеился, и они, да и мы тоже за компанию, занялись приготовлением к чаепитию.

А тут вскорости подоспел к нам и Нижний-Новгород с его знаменитым всероссийским торжищем.


IV.

Верующий коридорный

    В Нижний-Новгород я приехал вечером. Тучи свинцом нависли над городом, и дождь лил, как из ведра. Извозчик провез меня через скучную ярмарку, перевез через плашкоут­ный мост, перекинутый через красавицу Оку и подвез к подъезду гостиницы с номерами.

— Если здесь нет номеров, то и нигде нет, заметил извозчик, останавливая измокшую и опу­стившую уши лошадь. — Время уж такое: ярмарка. У подъезда стоял швейцар и лениво зевал.

— Номера есть? — спросил я у него из эки­пажа.

— Номера? — зачем-то переспросил он.

— Да, номера, номера.

— Номера все заняты... А впрочем, погодите; я пойду спрошу.

Он скрылся и через минуту снова появился на подъезд.

— Есть один номер... Только придется вам немного подождать: господин убирается, сейчас уезжать будет.

    Я согласился подождать: не мокнуть же мне всю ночь на дожде. Через полчаса я был уже в грязном, пропитанном табачным дымом, но светлом номере окнами на часть города и на реку, по которой, пыхтя и свистя, бегали взад и вперед пароходы и пароходики.

— Самоварчик, прикажете? — спросил принес­ший последние вещи и уложивший их на места коридорный, молодой парень в ситцевой рубахе, со вздутыми щеками, вздернутым носом и заспан­ными глазами.

— Подавай... Но прежде дай чего-нибудь съесть...

— Чего же? селяночки...

— Ну хорошо.

— Со стерлядкой, али со всякой рыбой?

— Давай — со всякой.

Еще спустя около часу, передо мной стояла жир­ная селянка и пыхтел медный самовар.

— На долго изволили приехать? — спросил коридорный протирая глаза.

— А разве это тебе интересно знать?

— Интересу для нас такого нет... а только хозяин завсегда велит спрашивать, чтобы, значит, ежели кто спросит номер, так знать, скоро ли освободится... Потому номера теперь у нас на захват...

— Нет, я только до утра...

— До утра?.. что же так скоро?.. На ярмарки побывали бы...

— Мне надо спешить... Скажи-ка, пожалуйста, не знаешь ли, как удобнее мне ехать в Саровскую пустынь?

— Как не знать? это нам доподлинно известно. В Саровскую пустынь — это и есть настоящая дорога...

— То есть, какая дорога?

— А, то есть, самая законная... Наша гостиница, значит, на пути... Через нашу гостиницу и ездят в Саров... Тут много проезжающих бывает... Я даже и сам удостоился этим летом побывать...

— Вот и хорошо. Так ты расскажи же мне, как ехать?..

— Сперва вы сядете, вот тут напротив при­стань, на пароход; проедете, значит, вверх по Оке до пристани Мыза. А там надо подняться в гору к поезду новой железной дороги...

— А какая железная дорога?

— Ромодановская... недавно прошла... Ну и потом, значит, по железной дороге как раз мимо города Арзамаса, — это моя, стало-быть, родина, Арзамас-то, — до станции Шатков. А от станции Шатков на лошадях до Серафимо-Понетаевского монастыря, — семнадцать или восемнадцать верст будет. Из Понетаевского монастыря прямо в Са­ров, к угоднику, значит, Серафиму; тут сорок пять верст. От угодника Серафима, искупавшись, например, в его источнике, надо ехать в Серафимо-Дивеев монастырь семнадцать верст. А уж оттуда и назад...

— Вот ты мне наговорил много монастырей... А мне ведь надо только в Саровскую пустынь... Нельзя ли как попрямее...

— Как же можно? Это никак нельзя. Прежде, когда дороги железной не было, ездили и другими путями; к примеру: отсюда ездили на пароходе до Мурома, а там больше ста верст на лошадях. Но только этот путь неправильный и не вполне приятный...

— Почему?

— Первое дело — трудно на лошадях-то; а вто­рое дело — в Понетаевский монастырь не попасть; а это невозможно.

— Да почему же?

— А потому, что Саров, что Дивеев, что Понетаев монастыри — это, можно сказать, составляет одно и то же, это одна Серафимова область. И ежели не побывать в Понетаеве, это значит — ми­новать половину области угодника Божия Серафима... Понетаевский монастырь хотя еще зачинается — он годов сорок, как существует, — однако тут благодатные молитвы старца Серафима может еще более действуют, чем в самом Сарове... Угодни чек, сказывают, еще при жизни говаривал: „В Сарове будет мой рукав, в Дивеев — шуба, в третьем месте — рубашка; во всех же обителях весь пребуду...» На Понетаевский — вам обязательно надо ехать... иначе невозможно...

— А ты, говоришь, был у старца Серафима: как же это ты, по обещанию, или по какому-ни­будь случаю?..

— Да ведь разве возможно не быть?.. Святого человека Бог даровал нашему краю — и не быть у него... разве это мыслимое дело?.. разве мы, про­сти, Господи, безуверы какие-нибудь?..

— Да ведь не все же бывают в Сарове?..

— Не все, не все — это конечное дело... Потому люди неодинакие... А все же, которые восчувство­вали Бога, те обязательно к угоднику Божию путешествуют... Ведь жизнь-то наша человеческая — что? маята одна!.. маешься вот, бьешься, как рыба об лед; ночи не досыпаешь... И все ни к чему... И никакой тебе утехи в жизни; одна суета сует... Только и отведешь душу у угодника Божия... Кабы не было этих самых Божиих угодников, кабы не было обителей иноческих, — куда бы нам горемычным из суеты житейской даваться? Кто нас бы приголубил, обласкал? кто сказал бы слово утешения? кто подал бы совет и помощь?.. Про­сто, без всего этого крышка нам, бесприютным и бедным людям... Господа имеют свои хоромы, имеют все блага земные... Торговый класс — тоже всегда погружен в интересы... А мы куда голову приклоним? Вот Господь милостивый и посылает на землю своих угодников; угоднички освящают обители, а обители дают нашим душам успокоение... Так и живем под сенью благодати...

Признаться, такого красноречия, такой простой, но проникнутой искренностью, теплотой сердечной, такой святой мудрости я никак не ожидал от этого невзрачного на вид парня с заспанными глазами. И все это сказано было таким спокойным, но в то же время таким уверенным тоном, что казалось передо мной стояла сама загнанная в народ, затравленная и поруганная Божья истина...

— Мне очень нравится твое простое, но пра­вильное рассуждение, — сказал я ему. — Интересно с тобой больше побеседовать...

— Откуда она возьмется у меня, правильность-то эта? Так, просто: уста глаголют, — желая, вероятно, показать и знание церковного языка, продолжал парень, — а ум в неведении... сердцем больше чувствуешь... Куда нам — грешным... Мы ведь са­моучки... Ученье наше какое? Достанешь где-нибудь душеспасительную книжку, прочитаешь,— вот и все образование...

— Заходи-ка сегодня ко мне, поговорим...

— Нынче нельзя. Хозяин посылает меня в одно место... А вот завтра...

Раздается звонок в коридоре.

— Вот видите — звонок... надо бежать... Пока, счастливо оставаться...

    А кто же тут будет служить вместо тебя сегодня?

— А тут есть еще один...

— Ну, прощай...

Поужинав и напившись чаю, я кое-что записал. И так как меня вдруг стала одолевать усталость, то я все другие занятия отложил до утра и решил отойти ко сну.


V.

Необыкновенный доктор

    Будучи порядочно утомлен дорогою, я рано лег в постель и скоро заснул сном праведника.

    Утром я проснулся от ярких солнечных лу­чей, наполнивших мой номер и сквозь веки слепивших мне глаза. Я встал, подошел к окну и тотчас же распахнул его. На меня ударил свежий утренний воздух, а вместе с ним в но­мер ворвался приятный шум проснувшейся и уже бившей ключом приречной торгово-промышленной жизни. Стучали колеса извозчичьих экипажей, шумели и свистели пароходы, шмыгавшие взад и вперед под плашкоутным мостом, перекинувшимся через красавицу Оку, переливался волнами в воздух тысячеголосый говор рабочего народа, только что принявшегося вдоль по берегу реки за работы: выгрузки, нагрузки и перегрузки кладей; этот го­вор изредка прорезывал зычный голос какого-то разносчика товара; голос выкрикивал одним и тем же тоном каждый раз два каких-то слова, напоминавших крик павлина. Из окна открывалась величественная панорама. Вдали, почти на горизонте, царственная Волга-матушка разбрасывала во все стороны ослепительный блеск отражавшихся в ее зыбкой влаге лучей солнечных. Она вся в золоте и брильянтах величаво подходила к высокому холму, на котором живописно, словно нарочно для кисти художника, группами расположился истори­чески Нижний-Новгород. Здесь она принимала в свои объятия такую же нарядную и так же кипя­щую на ней жизнью многоводную Оку, и потом вместе с нею, делая легкий изгиб вправо, окай­мляла своим волшебным блеском группы веселых и как бы улыбающихся от счастья и потонувших местами в яркой зелени зданий и храмов. Налево, на образовавшемся от соединения двух блистающих и сверкающих рек треугольник, расположилась знаменитая Макарьевская ярмарка. Эта ярмарка с рельефно выдающимися на ней двумя храмами, на которых сверкали куполы и кресты, казалась из моего окна каким-то гигантским плотом, застрявшим между живописными берегами гигантской же реки. Из-за ярмарки далеко-далеко виднелись какие-то поселки не то фабрики с тор­чащими, как зажигательные спички, трубами, а там еще дальше желто-зеленая равнина теряется на золотистом горизонте и как бы сливается с ним в одно безбрежное необозримое поле, соеди­няющее небо и землю... Любуясь этой залитой летним солнцем картиной, я жадно впивал в себя чистый, прохладный воздух. Но сдержанный стук в дверь заставил меня оторваться от окна.

— Кто там? — спросил я.

— Это я, — робко отворяя половину двери и с поклоном входя в номер, отвечал знакомый мне коридорный. — С добрым утром имеем честь поздравить вашу милость... Уже изволили встать?.. Погодка на дворе, благодарение Богу, благодатная... Самоварчик прикажете подать?..

— А который теперь час?

— Еще восьми нету... А вам, ежели нынче ехать изволите, надо к пароходу, который отходит отсюда на Мызу в начале десятого... А ежели на извозчике, то надо малость пораньше...

— А как удобнее?

— По-моему на пароходе для вас более будет приятностей, нежели на извозчик. И для кар­мана выгода, почитай на половину...

— Ну давай самовар... Видно, поеду на пароходе...

— Так-то лучше будет... По Оке вверх, значит... Виды великолепные посмотрите, и фотографию можно снять за первый сорт!.. У нас больше все этак богомольцы отправляются... И нынче есть богомольцы, которые тоже в Сарове путешествуют... Вот для вас компания может соста­виться...

— И многой. Кто они такие? духовные или светские?

— Светские. Трое их. Тоже с московским поездом приехали ночью... Купец с купчихою, такие... тучного сложения; а в другом номере, тут вот рядом с вашим, один человек — доктор, он говорит... И этот самый доктор, могу ска­зать, необыкновенный человек... Вот он и подойдет как раз под вашу компанию...

— Чем же он необыкновенный?

— Набожный очень. И сразу это я заметил, и даже удивился: как вошел в номер — сейчас шляпу долой и перекрестился на образ. А этого признака я редко замечал у господ, осо­бенно высшего полета или военного сословия. Эти как в номер —сейчас, не снявши шапки, засвистал, закурил... и образ для них безо внимания...

— А ты почем знаешь, что этот доктор в Саров едет?

— Он мне сам объявил; даже спрашивал, нет ли ему попутчиков... А когда я ночью не­чаянно заглянул в его номер,— не в ту дверь сунулся, — так, смотрю — а он в потемках стоит на коленях перед образом и молится!.. Верное слово!.. Я уж грешный подумал: в своем ли уме человек? в докторском звании — а на коленях молится...

— Так, вот что: зайди к этому доктору и скажи, что я желаю с ним познакомиться и быть ему попутчиком в Саров. И попроси его ко мне на чай.

— Слушаю-с.

    Слуга ушел. Минуть через двадцать он подал самовар и доложил, что доктор очень рад ехать вместе со мною, но что он на чай прийти не может, так как сильно торопится написать письмо, которое непременно нужно окончить к отъезду.


VI.

Почитатели старца Серафима

    От Нижнего-Новгорода до Мызы езды на па­роходе около получаса. За столь короткое время я успел со своим новым попутчиком обменяться лишь несколькими отрывочными фразами на счет имени, отчества и фамилии, а также местожительства, образования и службы в настоящее время, и кое о чем другом. Да и нельзя было связно раз­говориться при тех условиях, при каких мы ехали на пароход. Во-первых, чудная, тихая, сол­нечная погода вовсе не располагала к разговорам, а во-вторых, окружающая красоты приокской девственной еще природы неодолимо приковывали к себе все внимание и взоры многочисленных, едва вмещавшихся на большом пароходе, пассажиров. Слышны были одни восклицания очарованных путников:

— Ах, какая прелесть!

— Что за чудесная погода!

— Какие восхитительные виды здесь! И действительно, виды были восхитительны. Этому не мало способствовала строющаяся по склону правого высокого холмистого берега реки Ромодановская железная дорога, вносящая в нетронутую при­брежную природу, исполненную красок и безыскус­ственности, особенно приятную гармонию своими сим­метричными линиями, сооружениями и нивелирующими площадками, выемками и насыпями.

    Пароход бежал быстро. Но нам казалось, что мы посреди зеркальной реки стоим непо­движно; а красивые берега с маленькими на них пристаньками, причаленными баржами и лодками, с рыбаками, закидывающими в воду невода или вытаскивающими их, закатив по локоть рукава, за­горелыми руками, а также ныряющими в пышной зелени деревьев и кустов белыми домиками, дачками, шалашами с синеватым дымком возле... все это несется волшебной силой мимо нас, мелькая бесконечной пестротой и разнообразием. Хотелось бы эту движущуюся художественную панораму смотреть и смотреть без конца. Но не успел наш эстетический вкус разыграться, как пароход наш, издав один короткий, другой протяжный, несколько хриповатый свист, начал делать закругление и наконец тихо и деликатно причалил к небольшой плавучей пристаньке на которой была прибита дощечка с надписью: „Мыза». Пассажиры лавиной хлынули на эту пристаньку и закачали ее своею тяжестью.

    Опустев наполовину, пароход со свистом отчалил и продолжал свой путь далее; а мы с доктором в числе других путешественников за­брали свои вещи и вышли на берег. Тут ожидало нас много невзрачных на вид, бедных и оборванных мужиков, предлагавших нам свои услуги перенести наши вещи на железнодорожную станцию того же, как и пристанька, имени. Для этого нужно было около двух верст буквально лезть в гору по скользкой после вчерашнего дождя тропинке, проторенной по промоинам и между ку­старниками. Мы взяли двух носильщиков, кото­рые оказались мордовцами, плохо говорящими по-русски.

— Может быть, взять третьего? — говорили мы им, видя, как они навьючивали на себя наши узлы и чемоданы. — Вам, пожалуй, не снести: тя­жело ведь на гору?..

— Валяй, валяй, барин и бачка, — отвечали они нам: — будет тебе носильщик... Наша спина большой клади... наша спина большой носи... наша так завтра, нынче... еще мало-много... Пошел с Богом...

    И с этими словами наши лохматые и борода­тые мордовцы вместе с другими носильщиками проворно полезли вверх по тропинке, искусно лавируя привычными босыми ногами и цепляясь за кусты и деревья, так что мы далеко отстали от них, при всем нашем старании догнать их. Мы старались по крайней мере не упускать их из виду, боясь, чтобы они не унесли наших вещей в лес: ищи их тогда! А мы слышали, что эти случаи, хотя и редко, но бывают здесь. Поэтому, воспользовавшись моментом, когда носильщики наши свернули влево и один из них     для чего-то оглянулся на нас, я сделал ему          рукою жест остановиться и крикнул:

— Подождите! подождите нас! Остановитесь!.. Они остановились. И когда мы подошли к ним, один из них со вздернутым носом и поврежденным глазом сказал, отдуваясь и улы­баясь:

— Ты не спугайся... наша в лес не желает.. Грех, грех... Там Бог... — При этом он указал пальцем на небо. — Будет наказывать... Наша знай, что тебе в Саров едешь... Свят отец Серафим... Серафим... наша знает... тут носит...

Мордовец показал на сердце,

— Да, да, почитает, почитает наша отец Серафим... Свят отец Серафим, свят... — подтвердил другой, взваливая снова на себя тяжелую нашу кладь

    Наконец, мы, облитые потом и сильно запыхавшиеся, добрались до станции, где нас ожидал поезд, в который мы, взявши билеты, и уселись не без удовольствия после столь тяжелого путешествия от пристаньки. Вскоре раздался трети звонок, перекликнулись свистки обер-кондуктора и паровоза, и поезд медленно двинулся в путь.


VII.

Игнаша

    Поезд проходил по скучной безлюдной мест­ности и на всем пути не орошенной ни одной ручкой; словно такое направление дороги нарочно выбрано для усыпления пассажиров. И действи­тельно, после впечатлений, полученных в Нижнем-Новгороде и на Оке, эта пустыня действовала на всех пассажиров снотворным образом. Чему много помогало и весьма медленное движение поезда. Пассажиры от скуки и дремоты не находили подходящих тем для разговоров. Слышны были только вздохи да отдельные слова, сопровождаемые зевотой.

— Ну что, Лука Лукич, дремлется?

— Сон одолел, Семен Семенович.

— Так давай зададим храпака до самого Арза­маса.

— Давай.

В другом углу вагона перебрасываются впол­голоса словами пожилая дамы купеческого сложения.

— Благодать Божия!.. Я завсегда так-то люблю, чтобы тихо, да смирно...

— И я то же: безопасно для здоровья... И для домашних спокойствие... Так бы вот начальству-то устроить и по прочим чугункам: чтобы, значить, эти самые машинисты не мчались, как оглашен­ные, прости Господи...

— Именно... именно!.. Все люди смертные: как чуть в сторону взял, так и капут поезду... Да и чего спешить-то?..

— Нынче уж, Климентьевна, век такой: все спешат да спешат, а куда спешат? и сами не знают.

— Именно... именно...

При этих словах обе дамы зевают, крестят рты и в приятной дреме закрывают глаза. В вагоне водворяется мертвая тишина, нарушаемая лишь медленным постукиванием колес и легким похрапыванием пассажиров. Мною тоже уже стал было овладевать воцарившийся в вагоне сон; да и мой спутник, доктор, видимо, немало боролся с одолевшим всех морфеем: он несколько раз зевал в платок, тер себе лицо руками, чесал гребенкой волосы, вставал и перекладывал вещи. И, пожалуй, чего доброго, пришлось бы в конце-концов и нам разделить общую участь пассажиров, если бы не случилось маленькое событие, которое разогнало наш сон и скуку и представило случай разговориться и поближе по­знакомиться друг с другом.

    Вот это-то событие.

    На одной из первых остановок вошел в наш вагон нищий-странник с котомкой за пле­чами, с длинным посохом в руке, с сильно загорелым, но еще довольно свежим лицом, обрамленным густою русою окладистою бородой, в некотором беспорядке расстилающейся на полу обнаженной широкой груди. Страннику было на вид не более сорока — сорока пяти лет. Одежду на нем составлял странного покроя балахон из белого грубого полотна, далеко не безукоризненной чистоты и местами неумело заплатанный, подпоясан­ный кожаным поясом. Войдя в вагон, странник перекрестился широким крестом и сделал поясной поклон в неопределенном направлении. Потом прошел в один из свободных углов вагона и там занял место, не снимая из-за плеч котомки и не выпуская из рук посоха. В таком положении он неподвижно сидел, как бы погруженный в какое-то внутреннее созерцание чего-то и размышление, около получаса, почти никем незамеченный. Я тоже не обратил на него особенного внимания, так как подобных странников мне неоднократно приходилось встречать и разговаривать с ними. И только доктор не спускал глаз с нового пассажира и внимательно следил за его самомалейшими движениями.

— Что вы так пристально всматриваетесь в этого странника? — спросил я у доктора.

    Это, кажется, Игнаша,—отвечал доктор.— Видите, я знаю одного старца-странника Игнашу; замечательная личность. Так это, кажется, он и есть.

     А где вы его встречали?

— Я встречал его во Владимире, в Киеве, в Оптине и в Сарове... Погодите, вот мы сейчас узнаем: если это Игнаша, так он непре­менно будет петь... Замечательный певец!

— Что ж он поетъ?

— Все; конечно, духовное. Но особенно чудно он поет акафисты... Я слыхал, как он пел акафист Божией Матери... С первого же момента захватывает всю вашу душу это пение и неотра­зимо действует на все ваше существо... Да вот погодите... давайте помолчим. Он не любит, когда говорят... И сам очень мало говорит... У нас в вагоне тихо и он, если только это Игнаша, обязательно запоет.

    Мы замолчали и стали ждать. Прошло несколько минут почти совершенного молчания в вагоне. Странник переменил позу. Он несколько привстал, потом опять сел, поднял голову вверх и начал что-то медленно шептать толстыми губами. Это шептание стало постепенно переходить в лег­кое шипение с некоторым дрожанием губ. По­том он вдруг порывисто схватился обеими ру­ками за свой посох и, немного наклонясь вперед, стал слегка раскачиваться со стороны в сторону, и в то же время в вагоне послышался тихий, нежный протяжный звук человеческого голоса, который, все более и более усиливаясь, искусно переливался из баритона в теноровые ноты и выделывал очаровательные нежные интер­валы.

    Это он!—вскакивая, в каком-то восторге произнес вполголоса доктор, и тотчас же сел и, как говорится, наострил уши. — Слу­шайте, слушайте! поет!..

    Я стал вслушиваться. Странник действительно пел, и пел не так, как поют все. В его пении ничего не было артистического, но оно, за­метно было, выходило из глубины тайников сердца певца и шло прямо в душу слушателей; будило и трогало там какие-то давно уснувшие чувства и воспоминания и невольно заставляло переживать ми­нуты чего-то неземного, необыкновенного... Так мы слушали минут пять-десять... Пение станови­лось все громче и отчетливее... Пассажиры начали просыпаться и поднимать головы, ища глазами ви­новника их пробуждения. Дамы купеческого сложения сперва как-то косились на странника; потом мало-помалу физиономии их принимали елей­ный, лоснящийся вид, и, наконец, они достали носовые платки и стали подносить их то к носу, то к глазам, в которых блестели слезы... Доктор отвернулся к окну и смотрел на медленно двигающееся мимо нас пространство. Прошло еще несколько минут. Все пассажиры сидели и, повернув головы в сторону странника, с замершим дыханием слушали чудное пение. Некоторые из пассажиров встали и хотели было подойти к певцу, но доктор немым жестом остановил их и заставил сесть на свои места... Поезд продолжал мерно постукивать колесами; а странник все больше и больше воодушевлялся, отчетливо и в такт с колесами, мерно то повышая, то пони­жая голосом, выговаривал слова божественных песен.

    «Имея велию ревность к подвигам духовным, яко пернатый потекл еси в пустыню Саровскую; и тамо в послушание совершенное себе вдал еси настоятелю и всей братии, да будеши совершен инок, не имый воли своея, но весь покоривыйся воле Божией. О сем великом самоотвержении твоем чудящеся, Преподобие отче наш Серафиме, чествуем тя сицевыми песненными хвалами: Радуйся, совершенного послушания истинный рачителю: радуйся, боголюбезного смирения искренний любителю. Ра­дуйся, правило веры и благочестия: радуйся, образе кротости и нищеты духовные. Радуйся, умиления слезного преисполненный: радуйся, столпе терпения непоколебимый. Радуйся, святопроцветший крине девства и чистоты: радуйся, молитве кадило богопpиятнoe. Радуйся, псалмопения органе изящный. Радуйся, Серафиме, молитвенниче о душах наших».

Эти слова странник пропел два раза, и вто­рой раз особенно усладительным напевом. Мы уже с доктором не скрывали друг от друга наших слез. А странник, сделав короткую паузу, продолжал петь:

«Буря страданий телесных возшуме на храме души твоея, Преподобие, да яко в горниле иску­сится произволения твоего сила, огнем болезни лютые, и явится на тебе новое знамение благоволение Богоматере, яже со апостолы Петром и Иоанном Богословом благоволи посетити тя болящего и исцеление тебе даровати, да поеши рождшемуся от Нея Христу: аллилуиа!»...

Последнее слово опять было пропето три раза и на особенно чудный напев. Теперь уже возле странника собралось несколько пассажиров, в том числе и мы с доктором. Кое-кто вынули записные книжки и стали записывать слова восторженной и, как нам казалось, импровизированной вдохновенным певцом песни. Странник, не обра­щая на нас, по-видимому, никакого внимания, все пел и пел:

    «Слышав милостивые глаголы от уст Царицы небесе и земли, нарекшей тя принадлежащим Ея духовному роду, отче Серафиме, ты весь великия любве к Ней преисполнился еси, исцеленный Ею от недуга и восставленный от одра смертного, да подвизаешися во Славу Божию и на пользу ближних твоих, от них же, яко избранник Божий слышал еси глаголы таковые: Радуйся, воине Христов мужественный и добропобедный: радуйся, Небесного Домовладыки рабе благий и верный. Радуйся, необязавыйся куплями житейскими, да Господу твоему угоден будеши; радуйся, вся мирская презревый, да небесная благая узриши. Радуйся, святые Российские Церкве украшение и похвало; радуйся, воспитавшей тя обители удобрение и славо. Радуйся, старче и подвижниче богопрославленный и прозорливый; радуйся, постниче неизнемогающий и духоносный. Радуйся, пустынниче, дарами благодатными преисполненный; радуйся, затворниче, древним пророком равночестный. Ра­дуйся, преподобных и богоносных отец нравы себе усвоивый; радуйся, святых отшельников стопам последовавый. Радуйся, отечество твое по­двиги твоими духовно просветивый. Радуйся, Сера­фиме, молитвенниче о душах наших!»...

    Среди пения отворилась дверь и входит обер-кондуктор с кондуктором.

— Билеты ваши приготовьте!—резко крикнул последний и тотчас же повернулся к поющему страннику: — Ну, довольно тебе, Игнаша... Будет тебе тут петь... Не всем ведь приятно слушать твое пение... Иди в поле, там и пой, сколько хочешь; а тут не беспокой пассажиров... Слышь?...

Игнаша не обращал ни на что внимания, закрыл глаза и, держась обеими руками за посох, продолжал петь.

— Слышь ты, или нет?!—крикнул кондуктор, грубо дергая Игнашу за рукав.—Замолчи, тебе говорят!...

Странник открыл глаза, но не переставал петь.

— Да пусть его поет, — сказали несколько пас­сажиров в один голос.

— Здесь не молельня,— гордо, с видом на­чальника, ответил обер-кондуктор.

— Но ведь никто из пассажиров претензии и неудовольствия не заявляет,— сказал доктор.

— Никто... никто... Пусть его себе поет... Нам очень даже приятно!.. — раздались со всех сторон голоса.

Игнаша допел кондак нового акафиста, вывел чудные ноты, заключительного „аллилуиа" и замолчал.

— Есть ли у тебя билет? — спросил кондуктор.

Игната преспокойно вынул из-за пазухи книгу и подал кондуктору.

— Это книга, — сказал кондуктор,   Новый завет; а я у тебя спрашиваю билет... Ведь ты знаешь, что без билета нельзя ездить?.. Билет давай...

— Да что с ним, с юродивым толковать долго, — перебил обер-кондуктор: —высадить его на следующей станции, и вся недолга...

При этих словах обер-кондуктора странник молча показал ему на свою босую ногу, обмотан­ную грязною и окровавленною тряпкою.

— Нога болит? — спросил более мягким тоном обер-кондуктор. — Так что ж мы поделаем? разве мы виноваты?.. Для нас все пасса­жиры равны: билет имеешь —поезжай, билета нет слезай...

— Оставьте его в покое, — сказал доктор, обращаясь к строгой поездной прислуге; — я за него уплачу, что следует. — И потом спросил у странника:

— Куда ты, Игнаша, едешь? Странник ничего не отвечал, а только поднял глаза кверху и тяжело вздохнул.

— Куда ты едешь, до какой станции? — у тебя спрашивают, — повторил вопрос кондуктор.

— К батюшке Серафиму, — ответил тот, про­должая глядеть вверх светлыми глазами.

    Доктор уплатил стоимость билета до станции Шатки, т.е. до той станции, куда ехали и мы. И кондуктора, проверив билеты у пассажиров, прошли в следующий вагон.

Минут через пять поезд остановился у ка­кого-то полустанка. Игнаша торопливо встал, пе­рекрестился и быстро вышел из вагона. Пасса­жиры следили за ним, куда он пойдет. А он, выйдя на платформу, остановился, затем с ми­нуту огляделся и пошел, слегка прихрамывая мимо полустанка прямо через поле к ближайшему леску. Некоторые пассажиры крикнули из окон вагона.

— Человек. Божий! куда же ты?.. поедем с нами!..

— Игнаша! поедем!.. ведь за тебя заплатили!..

— Мы желаем, чтобы ты с нами ехал!.. Еще нам пропел бы!..

— Но Игнаша никого не слушал и, опираясь на посох, шагал без оглядки по скошенному полю босыми ногами; белая перелина его балахона, освещенная ярким солнцем, трепеталась на ветре, как бы посылая всем нам прощальный привет и пожелания.

    Вскоре поезд тронулся и продолжал свой путь. Пассажиры долго смотрели из окон, указы­вая друг другу в ту сторону, где в поле между копнами собранного хлеба, приближаясь к неболь­шому лесу, белела фигура удаляющегося Игнаши.

— Вот, извольте постигнуть этого человека, — начал доктор после некоторого молчания.— Игнаша это целая неисследованная пучина сокрытых от нас тайн!.. Да что, Игнаша — все, куда ни глянь испытующим взором, что ни станьте беспристрастно анализировать, все для нас, получивших высшее образование тайна и тайна; все наводит на ту мысль, что мы действительно вместе с нашими научными сведениями — круглые невежды!..

— Да, действительно, мир юродивых — это не­початый край для испытаний и исследований человеческого ума.

— Юродство и старчество. И знаете, что я вам скажу? По моему мнению, сколько ни исследуй и ни анализируй этот мир, ни к чему положитель­ному не придешь до тех пор, пока сам не всту­пишь в эту атмосферу; если можно так выра­зиться, пока сам не поживешь, не проникнешься сущностью этого мира. Есть вещи; которых ум наш не может воспринимать, для которых ум человеческий как бы не существует и наоборот. Это, я думаю, потому, что ум наш есть по пре­имуществу орган мышления механического, материального, орган, функции которого ограничены пределами мира вещественного. Для того же, чтобы ум действовал за пределами мира вещественного, нужен особый посредник между умом и миром вневещественным, миром духовным, как мы называем его; нужен, стало быть, иной, особый, ду­ховный орган. И этот орган, несомненно, есть в душе каждого человека, но он пребывает в скрытом, так сказать, потенциальном состоянии; его надо, как всякий другой орган, развить, вос­питать. А вот мы именно этого то и не делаем. Почему и остаемся круглыми невеждами, и даже под час грубо самонадеянными и нахальными в области вещей вневещественных, духовных. Нас, ученых в этом отношении далеко опередили люди простые, малообразованные и даже люди неболь­шого ума. И это понятно: простым людям ничто не мешает заняться развитием и воспитанием в себе скрытого духовного органа, тогда как нам мешает наш гордый и надменный ум, привыкший все измерять лишь меркой вещественной ло­гики и склонный думать, что все, не подходящее под эту мерку, есть ничто. Пора нам отрешиться от этого крайнего самоослепления... И как я жалею теперь, если бы вы знали, о том, что у меня много, много зря прошло дорогого времени на одно­стороннее развитие моей сущности!.. Я знаю, что я могу еще кое-что восполнить в своем развитии и воспитании, но теперь мне уже не достигнуть того, чего я мог бы достигнуть, если бы начал с ран­ней юности.

— Я совершенно с вами согласен, — сказал я: — увлечение одним умственным развитием в ущерб развитию духовному, — это у нас в Европе самое больное место. Мы часто осуждаем материалистов за их увлечения и односторонности, выставляя на вид наше всестороннее умственное развитие,— а в сущности мы сами — те же материалисты, только с более детальной разработкой. Это отчасти прекрасно, хотя и косвенно доказы­вается в „критике чистого разума" Канта, который показал ученому миру, как опасно полагаться при отыскивании истины на хотя бы и строго логические выводы нашего ума.

— Да. И у нас, если в настоящее время есть люди, живущие впечатлениями не одного только мира вещественного, так эти люди натолкнулись на та­кой образ жизни по большей части случайно. Вот я скажу про себя: если бы не один случай в моей жизни, я наверное до сих пор коснел бы в совершенном духовном невежестве. Это было дело еще тогда, когда я кончал университет. Я жил на частной квартире, и со мной вместе столовались два товарища студента, один юрист, другой филолог. Первый из них был, как большинство студентов, человек, который дальше борьбы за существование и права сильного ничего не видел; ко всему идеальному, нравственному и даже порядоч­ному относился не иначе, как с иронией; о духовном же и религиозном говорил только в шутках и остротах, доходивших иногда до крайнего цинизма. Другой товарищ был по складу своего ума значительно основательнее, и считался у нас самым записным народником. Он имел непреодолимую страсть собирать всякие народные песни, басни, поговорки и проч., а также лубочные издания: книжки, листки, картинки. И всего этого у него были богатые коллекции и сборники, в которых он по целым ночам, не отрываясь, копался и разбирался. Вот раз копается он себе в своих коллекциях; разложил на столь народ­ные издания и картинки, чтобы, вероятно, класси­фицировать их по содержание, и между картин­ками было несколько изображены саровского старца Серафима. Вдруг влетает к нему веселая компания студентов товарищей, в том числе и я с однокашником студентом юристом. А нужно вам сказать, студенты моего филолога недолюбливали за его усидчивость и мужикофильство, и частенько над ним подтрунивали и даже прозвали „святошей».

— Никола святоша, что это ты своих божков разложил? — стали острить над ним сту­денты.— Молитву творить собрался?..

— Не троньте, братцы, он обедню служит, —  говорит мой однокашник юрист, или „ ерундист ", как величали мы его.— Видите вон главный то бог посредине стоит... Сгорбился, с медведем беседует!.. Это у нашего Николы-святоши стар­шой и самый, надо полагать, грозный бог...

— Отстаньте, господа, не мешайте, — ответил студент народник, не вставая со стула; — ведь я вас сегодня к себе не просил...

    Братие! прошу стоять чинно и слушать,— продолжал острить „ерундист".—Сей боговозлюбленный Иерей возносит моления за вся православные христианы и хощет рещи нам словеса сладка, паче меда и вразумительна зъло...

Bсе студенты, из коих некоторые были „вы­пивши", как говорит народ, выстроились в ряд и стали кощунственно копировать молящихся в храмах православных. Студент народник под­нялся со стула. Выражение лица его пылало сдержанным гневом оскорбленного человеческого до­стоинства.

— Да! — сказал громко народник: — я хочу вам нынче сказать поучительных два слова: когда, считающееся умными, люди смотрят на образование, на науку лишь как на средство достижения личного благополучия, — это называется подлостью; а когда образованные люди не уважают в себе подобных человеческого достоинства, не допускают воз­можности существования у них личного честного убеждения личной внутренней святыни, — это, просто-напросто, нахальство! И, наконец, когда человек, изучивший законы логики, доходить до того, что позволяет себе глумиться над тем, перед чем другой, такой же как и он, благоговеет, и, во-вторых, над тем, чего не побеспокоился пред­варительно узнать, изучить, — это уже негодяйство последней руки!.. Извольте, после этого, милости­вые государи, пожаловать туда, откуда пришли!..

— Братие! — не унимался „ерундист»:—за сии душеспасительные словеса поднимем яко да царя на ура проповедника доброгласного...

И с этими словами приблизился к студенту народнику, чтобы схватить его. Но в тот же момент получил такую сильную пощечину, что едва устоял на ногах. Другие студенты, не ожидая та­кого оборота дела, несколько секунд стояли как бы в оцепенении, потом заволновались и броси­лись к иступленному народнику... Один из компании, более других охмелевший, замахнулся, чтобы ударить обидчика, но тотчас же, получив оплеуху полетел прочь от стола... Поднялся крик, брань... Студенты стали наступать на народника с явным намерением поколотить его. Он вооружился тяжелым прес-папье и приготовился к самозащите. Один из студентов выхватил из кармана револьвер... Мне было жалко моего товарища-народ­ника. Я тотчас выступил вперед и стал между им и шумевшей компанией. Начал уговаривать их, ко мне присоединился еще один студент. И нам едва-едва удалось предупредить, может быть, смертельную свалку. Студенты ушли из квар­тиры народника. И он вскоре перешел в дру­гой университет. Тем все это и кончилось. Но мне этот инцидент запал в душу и заставил посерьезней задуматься над существующими отношениями студентов к науке, к жизни вообще и в особенности к верованиям народа, к религии. Эти размышления навели меня, прежде всего, на такие мысли. Мы учимся затем, чтобы найти истину, постигнуть смысл бытия. Для этого нужно изучать тщательно, исследовать добросовестно все более или менее выдающееся факторы этого бытия. Один из наиболее выдающихся факторов человеческого бытия всех эпох истории есть религия вообще, а в нашем отечестве религия христианская, пра­вославная. Отчего нам, если мы беспристрастно, без всяких предвзятых тенденций ищем истину, не изучать нашу религию так же добросовестно, как мы, напр., изучаем какую-нибудь физиологию или археологиею? Ведь религия есть достояние миллионов умов наших предков, результат их напряженной мысли, их тревожных и мучительных сомнений, их упорного и добросовестного искания истины. Честно ли истинному сыну науки игнорировать это достояние и предпочитать ему фантазии Дарвина и Лапласа? И вот я принялся изучать религию, которую до тех пор, как и всё студенты, игнорировал и считал нестоющею того, чтобы на изучение ее тратить время. При этом оказалась необходимость в изучении и фило­софы. Четыре года я занимался этим предметом, и занимался серьезно, под руководством опытных профессоров.

— Ну, и к каким же выводам вы пришли?

— А пришел к тому главному выводу, что тот сгорбленный старичек, над изображением которого мы смеялись в квартире студента-народ­ника, для меня теперь представляет из себя одного из сильнейших авторитетов науки о жизни, так как он, по моему мнению, в возможном совершенстве постиг суть жизни, открыл истину и проник в мире сверхвещественный, возрастив и воспитав в себе именно тот духовный орган, о котором я упомянул вам раньше. Конечно, меня теперь почти все считают „доктором с странностями". Но это естественно: для тех, которые меня считают таковым, все то представляется странным, что недоступно их односторонне-раз­витому уму и так же односторонне-воспитанному чувству. По этому же самому для них еще более кажется странным и непонятным сам Саровский старец Серафим, которого так чудно только что воспевал странник Игнаша, в свою очередь являющейся загадкой для многих.

В разговорах с доктором мы и не заметили, как доехали до станции „Шатки". Было уже время вечернее, а нам предстояло еще ехать до Серафимо-Понетаевского монастыря на лошадях около двад­цати верст. Поэтому мы поторопились нанять себе извозчика и немедленно отправились в путь.


VIII.

Сеятели смуты и народ

    Извозчиком оказался крестьянин соседнего села Иван; человек уже пожилой, угрюмого вида и неразговорчивый. Сперва мы все трое ехали молча. Я делал попытки, чтобы поговорить с Иваном, но это мне не удалось: он отвечал на мои вопросы или киваньем головы или короткой фразой: „нам неизвестно». Так я и оставил его в покое. Однако же доктор оказался искуснее меня по части „ развязывания языка" таких угрюмых натур, как наш Иван.

Когда мы проезжали по полям, где был уро­жай такой, о котором мужички сложили поговорку: „Колос от колоса — неслышно голоса», доктор спросил у Ивана:

— Плохо, видно, вам жить?

— Хоть плюнь, — ответил Иван, отчаянно махнув рукой, и тут же плюнул.

— Хлеба нету?

— Где ему быть.

— Скота нету?

— Нету...

— Корова на три двора?

— И того нету...

— А лошади, видно, тоже не у каждого хо­зяина есть?

— Это справедливо...

— Одно слово, беда да и только?

— Беда!...

— Земля не родит?

— Нет.

— Земли, чай, мало?

— Мало.

— А чего же вы хотели бы?

— Земли.

— А как ежели и на большой земле урожаев не будет? тогда как же?

— А тогда... тогда... уж неизвестно... А только, все земли-то хочется...

— Десятин сто довольно было бы на душу?

— Чего — сто: хоть бы десятин с двадцать, — с видимым оживлением сказал Иван, погоняя лоша­дей. — Нам и двадцати покамест довольно было бы.

— Значит, все беды у вас от малоземелья?

— Все как есть от этого.

— А как же люди без земли живут? и еще живут-то очень хорошо. Ведь ты знаешь, видал таких людей, у которых земли ни сажени нет?

— Видал.

— Значит, люди не одной землей живут, а еще чем-то другим. Чем же?

— Это нам неизвестно.

— Церковь у вас есть?

— Есть.

— Посещаете каждую службу?

— Нет.

— Что ж так?

— Да кто его знает... охота как-то отпала, признаться... Прежде, как в молодых летах, — была охота, а теперь отпала...

— А школа есть?

— Школы нету.

— А грамотные есть в селе?

— Это есть.

— А где же выучились?

— Которые из солдатчества занесли, которые сами из себя взяли...

    Как же вы при безграмотности в Бога-то веруете? Ведь вас, чай, не трудно с пути сбить?..

— Да так и живем: который собьется,      кото­рый нет...

— И большие есть грамотеи?

— Один есть.

— Кто ж он такой?

    А простой мужик: сам своим умом до всего дошел... начетчик большой в книгах и на слова очень остер: как топором рубит.

— Не старовер ли он? или не сектант ли?

— Нет; он одобряется духовенством и даже становым приставом... А мужики два раза возили в Арзамас отбой давать одному странному барину.

— Какой отбой? и какому странному барину? Расскажи, пожалуйста.

— В Арзамасе, вишь, наездом образовался такой барин, который пускает в народ такое... странное учение, неправильное, значит... На счет Бога, веры, духовенства и прочих предметов сомнение высказывает и народ отвращает... Ну, народ, известное дело, падок на всякие этакие диковинки... особливо ежели нам посули облегчение в нашей бедности... Вот пошел говор да споры: кто верит, кто не верит; кто за барина, кто против барина... Одно слово, произошел у нас этакой калабалык... Наш поп уж и поучение стал сказывать, и даже начальство бумагу этакую особую читало всенародно... Нет, ничем не отчитать: народ мутится, да и только. Ну, вот, которые за правило стоят, придумали такую штуку: „давайте, говорят, братцы деда Остроума повезем к тому самому барину”. — Человек-то этот Остроумом в народе прозывается. И повезли. Приехали прямо к барину тому на квартиру. Стали сражаться по словесной части. Барин слово — а Остроум ему в оборот два; барин закавычку — а Остро­ум два; барин загинает туда — а Остроум сюда... Бились, бились — и все-таки Остроум взял верх. Так что народ приехал и стал успокаиваться...

— А второй раз по какому случаю возили?

— По случаю батюшки Серафима Саровского.

— Как так?

— Да так. Одному мужичку было явление во сне, что мощи отца Серафима должны открыться вскорости. Он рассказал об этом Остроуму; Остроум священнику; священник одобрил: „Об этом, говорит, и от начальства слух есть". Ну, так мужики и порешили: стали ходить в Саров и ждать открытия... И даже некоторые богомольцы видали, будто-бы, самого батюшку Серафима: ходит в своем белом балахончике по мужицким полям и лесам и сладкие псалмы распевает. Услыхал об этом тот самый проходимый барин, и давай опять хулу распускать в народе: и про мощи, и про святых, и про монастыри... И такую хулу, что просто уму непостижимо!.. некоторые бабы от этой хулы даже стали заговариваться, ума лишились... Известно — народ бабий слабее; мужик покрепче... К священнику и в монастырь ходили, отчитывались, — не помогло. И сделалось опять общее смущение и соблазн. Что делать? Приступили опять к Остроуму:

— Поезжай к проходимцу, давай опять отбой. Поехал опять; и народ за ним. Приехали — начальство не позволяет: „этак, говорит, не­дозволительно; негласно всяк мели языком, что хочешь, а гласно — нельзя".

— А к себе барина вы звали?

— Звали, да тоже начальство воспрепятствовало.

— Так эта хула и осталась без опровержения?

— Так и осталась. Священник чтой-то замышлял, и, говорят, к apxиерею ездил, да покамест ничего не слыхать.

— Так вот, может быть, от этих смут у вас и охота отпала в храм ходить?

— Может и так.

— А не от этого ли и беды у вас пошли? Вот у вас школы нет, грамотных мало, вера ослабла... а винная лавка, небось, имеется?

— Это казенка-то? Как не быть... Эта штука есть, и в почете у нас... Туда охота не отпала... Другому и в рай не надо, лишь бы казенка была...

— Значит, и пьянство есть?

— Этого сколько угодно...

— И ты выпиваешь?

— Да, не отказываюсь, ежели приблизится...

— Так вот видишь: невежество, слабость веры, пьянство, проходимцы-смутьяны —вот главные при­чины ваших бед. В этаком положении и земля ничего не поможет. Земля любит золотые руки. А золотыми руками, при Божьей помощи, можно и на маленьком куске землицы чудеса творить.

— Да, это так. Мы теперь вот на батюшку Серафима все упование возлагаем. Как откроются мощи, так и полегчает нам...

— Почему полегчает?

— Да так; уж такая примета у стариков есть.

— Какая?

— А что завсегда перед открытием мощей бывает в народе трудно жить: и вера слабеет, и смуты идут, и бедность одолевает; а как мощи откроются, так и полегчает. Это, говорят, везде примечается... Как по-вашему?

— Может быть. Наблюдение стариков часто бывает верное. А можно и так это истолковать: Бог прославляет своих угодников особенно там, где народ наибольше в этом нуждается, т.е., где истинное христианское благочестие начинает ослабевать и где всякие козни дьявольские особенно начинают умножаться в народе.

— Этак и Остроум наш толкует.

— А как вы, мужички, относитесь к Серафимовым монастырям?

— Это к которым?

— Да к которым же? их ведь только три: Саровский, Дивьевский и Понетаевский...

— Три? нет, не три, а, может быть, трид­цать три!..

— Как?

— Да так. Это три — здесь. А сколько их открылось в других местах по благословению батюшки Серафима!.. Ведь он, говорят, все благословлял монастыри строить. Как придет к нему благочестивый человек, хоть мужчина, хоть женщина, и спросит совета, чем угодить Богу, так и благословляет или на постройку храма, или на учреждение монастыря, потому, это, говорит, свечи Божии, и их надо на земле побольше зажигать, чтобы светло было, чтобы люди не жили во тьме.

— Вишь вот, какие святые слова ты помнишь отца Серафима. И не забывай их. Ну так как же мужики-то относятся к монастырям?

— Так себе, ничего... почтение имеют... Все ждут открытия... Тогда, говорят, начнем к свя­тыне ходить и будем больше к монастырям льнуть сердцем, а теперь...

— А теперь, что же?

— А теперь, говорят, монастыри, как мона­стыри, монахи, как монахи, — и больше ничего... Покуда настоящего прикрепления к ним сердца народного, так, чтобы очень расположительного, еще нет...

— Почему?

— Нет святыни, мощей... А тут еще и по­тому, что между монастырями есть несогласие...

— В чем именно?

    Один монастырь возвеличивает себя, а дру­гой превозносит себя. А так, чтобы иметь общее согласие, как бы быть соединивши воедино, — этого нет. Даже, сказывают грамотеи, которые книги монастырские читали, что и в описании в книгах нет согласия, а замечается повреждение... Это по нашему, надо бы уничтожить: надо, чтобы книги были в одно и без задору, чтобы любовно и все как один человек за истину, за святость!..

— А Остроум ваш как на счет этого ду­мает.

— Все одно: так же. Он все книги, все описания про эти три монастыря прочитал. И когда прочитал, то одну какую-то самую толстую книгу взял да и сжег! "Здесь, говорит, нет согласия, здесь вражда!.." Как по-вашему? а по-моему, так действительно в книгах, особенно монастырских, должна описываться одна святость, а не сор... Сор и на языке воспрещается выносить, а в кни­гах — тем паче...

— Так и по-моему.

    Толпы народа, спешившего в Понетаевскую обитель и на ночлег, все учащались.

    Поравнявшись с одной из них, он старался обогнать поглядывавших на нас богомольцев и говорил:

    Вот, например, мордва, — продолжал Иван,— а тоже народ с большим упованием на отца Серафима. „Никто», говорят „не даст нам и не поможет, только один батюшка Серафим. Он нас любил, и мы его любим. Он наш. Его Бог нам послал». Большая вера, очень большая!..

    Я вам расскажу про один случай. Это было, вот недавно... Не знаем, есть ли в ваших краях или нет, а у нас завелись эти... как их называют... дай Бог память... вот на уме вер­тится... Ну, одним словом, такие люди, которые, к примеру, набрали себе в голову всяких высоко-ученых заграничных мыслей и пошли против всего... все хотят в ничтожество обратить и нис­провергнуть...

— Это нигилисты или социалисты, что ли?..

— Вот, вот!.. сочилисты эти самые, или, как вы сказали, неглисты... Одно слово, народ туман­ный... Ну, вот они у нас и завелись, даже и в деревнях объявляются... А приход их к нам больше из городов: Нижнего, Арзамаса и других. Ну, и пущают в народе этот самый ихний туман неглистовый...то словами, то в книжках, то в таких особых листках, проклянациях, как они назы­вают... И опровергают все то, что народу дорого, на чем народ живет и чем дышит: Бога, религию, угодников, монастыри, мощи, даже — пра­вительство, все законы и порядки... А образом они из себя всякие: и полубарин, и будто в роде мужика, и босяками являются... Это для того, как бы лучше к народу примазаться... Ну, вот один из этих самых неглистов и объявился в нашем селе... И пошел мутить, и пошел мутить... Спервоначалу будто в жалость ударился: вы, говорит, мужички — страдальцы, из вас жилы выматывают, кровь пьют... земли у вас, дескать, мало, жизни край пришел... и все прочее в роде этого. А потом и до отрицания дошел: того не надо, это — долой, а это надо силою уничтожить. Вера ваша —это, дескать, один обман и спле­тение духовенства. А веруй, говорит, в себя самого да в природу, — вот тебе и все...

— Ну что ж народ, слушает?

— И слушает. Куда ж уши-то девать! Иной — послушает-послушает, да и плюнет; а другой воспламеняется и даже все это злохуление в резон принимает.

— А начальство куда смотрело?

— Начальство у нас не зевает. И сейчас же приняло меры, чтобы поймать этого воробья, — да пронюхал поганец во время, — скрылся, исчез, как дым... А смрад оставил после себя, и даже большой: народ мутится... вера ослабевает... По­тому, речист каналья, и свой туман распространяет прямо народным наречием: хоть ничего и непонятно, как следует; а все в отдельности-то слова знакомые; ну, и слушаешь. Вот я — грешный человек — про себя скажу: хоть меня и не опутаешь этими самыми сетями, веру в Господа Иисуса Христа не вырвешь из сердца, а все же, как послушал этой мути, так, как, будто, чувствую, не тот стал. Ходишь, а на тебя словно сто пудов навозу навалено... Станешь на молитву, а в голове будто какое-то грязное прегрязное колесо вертит; при­дешь в обитель и хочешь отложить всякое жи­тейское попечение, а тебя окружит какой-то дух сомнения и стоишь как бы в угаре каком... Вот грехи-то какие! Только и спасаемся кое-как молит­вами преподобного Серафима, а то беда, да и только... Многие даже в пьянство от этого соблазна вклюнулись...

— Бог даст, все это пройдет, еще ведь и не такие напасти переживала наша святая Русь, а ведь все, слава Богу, минуло, все перетерпел могучий русский народ! Церковь Православную и врата адовы не одолеют — это тебе известно. А отечество наше находится под охраною этой несокрушимой Церкви. Что ж нам бояться?

— Это верно. Вот этак и мы рассуждаем. Бояться нам, подлинно, нечего. А все же, чем спокойнее, тем лучше... Вот у мордвы спокойнее...

— А разве мордву эти бродяги не трогают?

— Вот я к этому и веду речь... Какой вам,— не трогают; трогают, да ничего из этого не выходить, потому что мордва их совсем не понимает. Подъявится это поганец в ихнее село, и давай турусы им на колесах разводить; толкует им и так, и этак, и руками пример показы­вает, — нет, дело не везет: мордовцы расставят ноги, глаза выпучат, и ничего не понимают:

— Наш Бог, наш угодник Серафим... Только и всего. А сами крестятся да в небо пальцами тычут. Вот и сбей их, попробуй, с толку... Просто, можно сказать, благоверный народ!... За то и Бог их не оставляет; смотришь иной раз, совсем мордве конец пришел, а он себе вздыхает да молится, да все в земле роется... Вот, к примеру, бывали моровые язвы, падеж на скот, неурожаи... наш брат — сейчас в отчаяние, в ропоте; а мордва — терпит, да все в земле роется, да все в земле роется... Глядишь — и пройдет, как словно полосой, где мордва, там к благополучии, а где мы — ропотники, там раздор!..

    Тут извозчик глянул вперед, поправил фуражку и опять зачмокал, задергал, замахал.

— А где же монастырь? — спросил я, когда мы стали въезжать в какую-то деревушку.

— А вот это и есть обитель... Вон, видите, дом большой с куполами: вот это и будет живописный корпус... Новый, только что отстроен...

— А храмы где же?

— Храмы у них при корпусах. Монастырь, ведь, только еще строится... Это вот церковка не мона­стырская, а приходская... А у них, у Понетаевских монашек еще пока в планах... Все будет: и храмы будут, и всякое благолепие будет... Мы так веруем, что этого святого места Бог не оставит, и батюшка Серафим не забудет. Сказание есть, что на этом месте должна явиться великая и богатая милость Божия...

— Значит, тебе этот монастырь хорошо знаком?

— Как свои пять пальцев. Нам тут не впервой бывать: то с седоком, то так... Ничего, тут очень даже хорошо для приезжающих господ... Обхождение самое отменное: ласковость, приветли­вость, хлебосольство... Тут только и отведешь душу... Для монашек — хоть бы и всю жизнь тут жил; им нисколько не надоешь. Они все тебя будте просить: „еще бы у нас пожили", „что же вы нас так скоро покидаете?» И говорится это без всякой хитрости...

— А с простонародьем, — как?

— Это для них все равно. С простонародьем, пожалуй, еще душевнее, потому что простой человек им — свой, родной. Да, признаться, и лукав­ства у простого-то человека меньше; он как пришел в обитель, так уж весь тут на лицо с душою и телом; ежели было какое ни на есть лукав­ство, все дома осталось. А на счете господ, — этого сказать нельзя... Всяких я господ важивал... Есть такие, что и не приведи, Господи!.. один соблазн... А монашкам — хоть бы тебе что; они себе одну линию ведут: „Молитвами святых отец наших»... и ничего не боятся. Христос у них в сердце и на устах беспрестанно, оттого никакая нечисть и не пристает к ним...

    Мы въехали в большие монастырские ворота, которые нам отворили две загорелые послушницы, и подъехали к подъезду длинного двухэтажного здания — гостиницы для „чистой публики”.


IX.

Рассказ монахини

У подъезда гостиницы нас встретила монахиня, которая, низко поклонившись и сказав какие-то приветственные слова, сряду же захлопотала вокруг меня, то помогая выйти из экипажа, то развязывая вещи и стряхивая пыль с одежды. Не успел я ступить на землю, как на помощь этой монахине откуда-то явились еще две, помоложе. Все они быстро взяли мои вещи и впереди меня понесли по осветившейся вдруг лестнице на второй этаж гостиницы, где в узком, но чистом и хорошо освещенном коридорчике встретила нас симпа­тичная пожилая монахиня, — заведующая гости­ницей, — она, после иноческого приветствия, провела нас в чистый и просторный номер.

    Вот это вам квартирка, — сказала она, взяв у послушниц вещи и уложив их в углу номера.— Здесь отдохнете и согреетесь: на дворе, все-таки, не совсем тепло, особенно в дороге... Издалека, должно быть?

— Да, не близко: из Питера.

— Ах, из самого Петербурга! Ну, слава Богу... Очень приятно... Матушка наша игумения очень рада будет такому гостю...

— Чему-ж тут радоваться, коли я обыкновен­ный посетитель, каких у вас тысячи бывают.

— Ах, нет, как же: из самого столичного города... Помилуйте, это для нас радости... Слава Богу, слава Богу!.. Я сейчас велю вам подать самоварчик и закусить, а вы уж не откажитесь и скромность монастырскую не взыщите.

С этими словами монахиня, поклонившись, вышла из номера. Когда послушницы приготовили чай и закуску, она опять вошла и спросила:

— Все ли подано? Может быть еще что нужно?

— Все,  все,  благодарю.  Не  беспокойтесь, матушка.

— А если что понадобится, позовете: мы тут всегда наготове.

— Могу ли я попросить вас выпить со мной чашку чаю?

— Очень благодарна... Спаси вас Христос!..

— Не откажите, пожалуйста. Кстати, вы позво­лите мне и кое-что расспросить вас о вашем монастыре.

— Очень рада служить вам. Но, извините, я пойду на минутку... распоряжусь там... Я сейчас... Спаси вас Христос!..

    Тут мне припомнились слова одного богомольца, ехавшего со мною в одном вагоне:

— У них, у этих Серафимовских монашек, на счет мужчин очень строго! „Христос посреди нас! И есть и будет!».. Вот и все тут. И по­пробуй, соблазни ее после этих слов. Тверда, как камень! „Мы», говорят, „Христовы невесты; и кто захочет нас обидеть, того не помилует Жених наш — Вседержитель Господь». И у них заведен такой обычай: прежде, чем беседовать с муж­чиной, они должны сотворить молитву Иисусову и положить три земных поклона. Если это неудобно на виду, то она уйдет к себе в келью или куда-нибудь, и там помолится.

— Я догадался, что и моя монахиня пошла пред­варительно помолиться, а потому и сам, взглянув на озаренный лампадою образ Спасителя, умилился сердцем. „Да, воистину», подумал я, „в русских обителях, и особенно женских, еще горит спасительный свет благочестия! Воинстину, здесь еще строго держат стражу у дверей сердец своих, памятуя слова Спасителя: „Бдите и молитесь, да не впадете в напасть». А ведь в этом вся суть на­шего поведения по отношению к себе самим.

— Христос посреди нас! — входя в незакрытые двери номера, произнесла монахиня.

— И есть, и будет, — ответил я. За чаем мы разговорились.

— Так вас Бог принес к нам из Пи­тер? — первая начала монахиня.

— Да, матушка, из Питера.

— Не в Саров ли путь держите?.. Не к батюшке ли Серафиму — угодничку Христову?

— Угадали, матушка; именно, к старцу Сера­фиму, поклониться у его могилы его останкам и осмотреть его обители, а в том числе и вашу... Если не ошибаюсь, и эта — Серафимо-Понетаевская обитель — им же основана?

— А как же, батюшка, как же!.. Им, им самим, кормильцем нашим, преподобным Серафимом, угодничком Божиим основана наша оби­тель... Из ничего, чудом промысла Божия... — крестясь с умилением рассказывала старушка-мона­хиня.—Молитвами, одними молитвами батюшки Се­рафима возникла и процветает наша обитель...

— Вот вы, матушка, сказали: „процветает» ваша обитель, а со стороны ничего подобного не заметно: подъезжаешь — и вашего монастыря совсем не видно.

— Процветает и еще более процветет... „яко финикс процветет», — подчеркнула монахиня. — И прежде всего потому, что это дело не человеческих рук, а Божиих: все человеческое, истинно, не прочно, а Божье — во веки живет непоколебимо. А что этого процветания пока не видно, что оно скрыто от глаз человеческих, так это не должно вас смущать и не должно казаться странным. Ведь всякое дело Божье всегда в скромности, тишине и неизвестности начинается и зреет, — за то, когда созреет, когда появятся плоды, тогда они всем объявятся: прииди и виждь и насладися!.. Так и наша обитель: она теперь еще цветет и процветет, но скоро будут плоды, и тогда все увидят славу Божию... Пока мощи святого преподобного отца нашего Серафима не откроются, мы будем в полной неизвестности, а потом нашей обители ни­кто не узнает... Тут чудо милости Божьей, больше ничего...

— Интересно было бы узнать некоторые подробности о происхождении вашего монастыря и его пер­вой истории.

— Обо всем, что вас интересует можете узнать у нашей матушки игумении. Она у нас, воистинну, ангел во плоти и великой добродетели человек, образ кротости и смирения. Сегодня я велю доложить ей о вашем приезде и желании видеть ее.

— Пожалуйста. Но все же, надеюсь, что и вы не откажете мне в сообщении кое-каких сведений. Ведь вы, я думаю, давно здесь монашествуете?

— Как же, как же. С самого основания обители, — с заметным оттенком грусти сказала монахиня и, помолчав немного, продолжала со вздохом: ох, батюшка, сколько скорбей пришлось нам первоначально перенесть, так и пересказать вам невозможно! И все это — козни врага нашего спасения. Но, слава Богу: все эти невзгоды и все беды мы перенесли, и получили от Господа на­граду и утешение, о которых и не думали. Теперь мы ясно видим, что наша обитель под покровом Самой Царицы Небесной, — и нам теперь ничего не страшно... Да, истинно — наша обитель явилась чудесным образом, по молитвам великого подвиж­ника и чудотворца Божия Серафима Саровского!.. Ведь только подумать, что все это началось из ничего, в скорбях, в мучениях, в неприятностях и наветах вражьих, началось от трех несчастных, сирых и убогих инокинь-изгнанниц только подумать об этом, — и то страшно становится: дивны дела твоя, Господи!... Сорок лет тому назад, даже менее, — три нищенки, убитых горем, изгнанных за правду Христову: и вот ныне здесь более семисот сестер находят для себя убежище и возможность работать Господеви со страхом и трепетом, прославлять Его святое Имя!.. Ну, как это объяснить, можно ли назвать простым человеческим делом скажите, пожалуйста?

— Да, это верно. Но я просил бы вас в кратких словах передать мне историю вашей оби­тели. Вот вы упомянули о трех изгнанных монахинях... Откуда? за что, как, когда? Если эти три изгнанницы были основательницы вашего мона­стыря, то вы с них и начните свой рассказ.

— Их можно назвать основательницами, но главная-то основательница нашей обители и вечная настоятельница — Сама Царица Небесная, Пресвятая Владычица наша Богородица,

— Как же это... Вот и расскажите пожалуйста.

— Да видите как: Она премилосердная наша Покровительница и Заступница усердная, часто посещая в видениях приснопамятного батюшку Сера­фима, внушила ему мысль устроить две обители для убежища спасающихся женщин. Батюшка Серафим тотчас же начал прилагать все заботы об исполнении воли Царицы Небесной. Так его лич­ными заботами возникла сперва Дивъевская община, а ныне тоже дивный женский третьеклассный обще­жительный монастырь. А в то время, как Дивьев­ская община была переименована в монастырь, там жила уже более двадцати пяти лет подви­завшаяся в монашеских послушаниях одна благочестивая и мудрая инокиня, по имени Гликерия Ва­сильевна Занятова, которая в 1861 году и была законным образом избрана в настоятельницы нового Дивьевского монастыря. Но врагу нашего спасения не понравился этот выбор, и начались в монастыре смуты... Явились подстрекатели и раздуватели злобы человеческой и вообще всякие приспешники искусителя... Вмешались в это дело некоторые нечистые мужчины. Нашлись недостойные соперницы и претендентки в настоятельницы... Страсти разгорались; началась борьба; начались притеснения смиренных сестер... И наконец, все это кончилось тем, что нехорошие люди одержали победу на радость дьяволу и его приспешников!.. Избранная, можно сказать, по указанию Божию Гликерия Занятова была оклеветана перед епархиальным начальством и удалена навсегда из мона­стыря, 6-го марта, как сейчас помню, 1862 года несчастная изгнанница со слезами на глазах и мо­литвой на устах покинула обитель, в которой она прожила двадцать семь лет в подвигах послушания и молитвы, руководствуясь теми наставлениями, которые она слыхала от батюшки Сера­фима. Вместе с нею вышли из Дивьева монастыря и еще две преданные ей инокини. И вот таким образом эти три сироты очутились вдруг среди волн бурного житейского моря, среди мира с его неприятностями и лукавствами... Куда им деваться? Что делать? „Пойдем к нашему заступнику, батюшке Серафиму», — сказала Занятова. И тотчас же направились в Саров. Пришли в Саровскую пу­стынь, упали с плачем на могилку батюшки Сера­фима и взмолились: „Батюшка, кормилец наш! заступись за нас сирот и обиженных... Укажи нам путь, куда нам идти? куда нам деваться? Тут им всем троим словно голос послышался: „Идите в с. Понетаевку к рабе Божией Елизавете Копьевой: там будет вам и многим пристанище: там будет обитать с вами Сама Царица Не­бесная».

— А кто же это такая — Елизавета Копьева?

— А это одна благочестивой и праведной жизни старица — помещица, девица, дочь генерал-майора, Елизавета Алексеевна Копьева. Она была усердная почитательница преподобного старца Серафима, часто у него бывала и пользовалась от него отеческими наставлениями и руководством в жизни. Она имела горячее стремление в молодости поступить в мо­нахини, но батюшка Серафим это запретил ей и сказал: „слезно прошу тебя, радость моя, не оставь моих сирот”, и при этих словах даже покло­нился ей в ноги! С этих пор Елизавета Алексеевна ни на минуту не оставляла мысли о помощи Дивъевской обители и посильно помогала. И вот к этой-то благочестивой старице изгнанницы и направились, по указанно батюшки Серафима. Они были с радостью приняты, обласканы, и остались здесь жить. Потом, узнавши об этом, стали одна по другой переселяться из Дивьева в Понетаевку прочие почитательницы Гликерии Занятовой и Елизаветы Копьевой, так что скоро вокруг этих благочестивых стариц собралась целая община, которая и была официально открыта в 1864 году, причем начальницей этой общины была единогласно избрана и начальством утверждена Гликерия Ва­сильевна Занятова. Община сперва состояла из 66 человек, а потом быстро стала увеличиваться, и, наконец, в 1869 году была переименована в третьеклассный Серафимо-Понетаевский женский мо­настырь, с составом около 150 сестер. В 1870 году Гликерия Васильевна Занятова приняла монашеский постриг с именем Евпраксии и в том же году была возведена в сан игумении. В настоящее время в нашем монастыре, возникшем из ни­чего, живет более 700 сестер, которые зани­маются в собственной живописной школе иконной живописью греческого стиля, производством финифта, живописью на нем, мозаическими работами, выделыванием, крашеньем материи для одежд, прядением льна и шерсти, тканием, разного рода вязаньем и шитьем одежды и обуви. Летнею же порою работают в поле, в саду, на лугах и огородах. При нашем монастыре теперь ведется правильное и в широких размерах сельское хо­зяйство: хлебопашество, скотоводство, пчеловодство, садоводство, огородничество, имеется собственный кирпичный завод, мельницы, кузница и прочее”. При монастыре есть также образцовая церковно-приходская школа, в которой призреваются и обу­чаются до сорока круглых сирот-девочек.

— Вот вы, матушка, упомянули о ведены правильного и в широких размерах сельского хо­зяйства с его подразделениями. Разве у вас так много земли?

— Да, нам совершенно неожиданно Бог послал всего, что требуется для полного благоустрой­ства обители — достойного жилища Царицы Небес­ной. Вот почему я и сказала вам, что это будущий второй Афон: тот Афон для мужчин, а этот для женщин.

— Сколько же у монастыря теперь земли?

— Много... а сколько именно десятин, я вам не могу в точности сказать, об этом и обо всем подробно можете узнать у нашей матушки игумении.

— Матушка Евпраксия.

— Нет, нашей первоначальнице — царство не­бесное и вечный покой. Теперь у нас игуменьей ее достойная ученица и всеми уважаемая матушка Нектария.

— Кто же вам отписал землю: эта самая помещица Копьева?

— И она кормилица наша, и другие благодетели...

— Кто же эти другие благодетели?

— Главные из них: Сергей Петрович Петров, скончался в 1901 году и Сергей Дмитриевич Кузьмичев, умерший в том же году. А третий и самый дорогой для нашей обители благодетель, который благодетельствовал нам не материальными средствами, а своими неустанными о нас хлопотами и молитвами — это другой батюшка Серафим, ученик преподобного Серафима. Ему тоже преподобный Серафим, как и Елисавете Алексеевне Копьевой, еще когда он у него был послушником, сказал: „Будь защитником моих сирот. Тебе и им много будет, радость моя, обид и напастей: но все это будет к славе Божией. Не оставляй их". И он действительно не оставлял нас до самой своей смерти. И сколько он из-за нас перенес бед и клевет!.. Мы верим, что и этот человек — угодник Божий. Прах его покоится в нашем монастырь. Его, украшенную цветами и венками, с неугасимой лам­падой, могилу завтра увидите рядом с другими благодетелями; на ней будет надпись: „Благодетель обители сея схи-игумен Серафим". Но сколько у нас ни было благодетелей, посланных молит­вами преподобного Серафима Саровского от Гос­пода, — все это представляет из себя ничто в сравнении с теми благодеяниями, которыми нас удостоила Благодетельница всего рода человеческого, Матерь Господа! В 1885 году Сей Первоначальнице спасения человеческого благоугодно было посетить нашу обитель необыкновенным чудом милости к нам недостойным и грешным: и с тех пор в нашей обители мы и всё притекающие сюда люди ясно ощущаем постоянное присутствие Царицы Небесной и Ее милости, изливающиеся в непрестанных чудотворениях от Ее пречистого образа „Знамение Пресвятые Богородицы».

— Какое ж это первое чудо, бывшее в 1885 году?

— Это чудо заключается в следующем: В одной келии находилась икона „Знамение Пресвя­тые Богородицы", написанная одною из сестер Клавдией Ив. Войлошниковой с оригинала, подаренного монастырю вместе с другими иконами Сергеем Петровичем Петровым. После освящения этой иконы игуменом Иоасафом (в схиме — Серафим), последний долго перед ней со слезами молился и просил Владычицу мира быть ходатаицей и покровительницей обители. И вот через пять лет после этого и через год после кон­чины блаженного схимника, некоторые сестры, бывшие в той келии, где находилась икона, вдруг были поражены странным чудесным виденьем: лик на иконе просиял и как бы живой стал двигаться, то возводя очи к небу, то низводя их долу и направляя свой взор на оцепеневших от страха монахинь. Явление это продолжалось минут пятнадцать, и через несколько часов в виду еще большого числа сестер снова повторилось. На другой день икона была благоговейно перене­сена в храм. Скоро весть о бывшем чуде раз­неслась не только в монастырь, но и по всем окрестностям. Стал стекаться отовсюду народ и молиться перед этой иконой. И с тех пор до сего дня не перестают совершаться перед этим чудотворным образом Владычицы-Богородицы дивные чудеса: на виду у всех хромые ходят, немые говорят, слепые прозревают, недужные здра­выми делаются... И сколько неверов, приходивших в наш монастырь, чтобы поглумиться перед святым образом, возвратились домой, славя Бога, верующими:.. Если бы вам о всех бывших чудесах начать рассказывать подробно, то ни времени, ни памяти у меня не хватило бы... Вот от чего у нас всего много, и будет еще больше, — закан­чивая свой рассказ, сказала монахиня, и затем добавила: — „ищите прежде царствия Божия, а вся сия приложатся вам", эту заповедь Господню мы помним хорошо и стараемся, по мере наших сил, исполнять ее... Извините, я больше не могу... И то уж больно засиделась у вас.

С этими словами монахиня встала, откланялась и вышла из номера.


X.

Школа святости

    На другой день я присутствовал на богослужении в церкви, которая помещается среди того дома, где жила основательница монастыря, помещица Копьева. Служба была будничная, но строй­ное и нежное пение монахинь придавало ей осо­бый —небесный оттенок; это наиболее чувствовалось во время пения Херувимской песни и „Тебе поем".

    После богослужения я был приглашен в по­кои матушки игумении Нектарии. Здесь я встретил в высшей степени радушный прием, ангельскую приветливость и чрезвычайно ласковое обращение и вообще такую внешнюю обстановку, которая мне казалась не земною, а вызывала представление о каком-то обиталище небожителей. Все здесь как бы благоухало тихою радостью, нежностью и святостью жизни. Когда я сидел здесь и беседовал с ред­кой души женщиною, игуменьею Нектариею, и окру­жающими достойными ее соработницами на ниве Христовой — о преимуществах иноческого жития над мирскою бурною жизнью, то мне так и хо­телось почему-то запеть: „К тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти»...

— Воистину у вас тихое пристанище, — говорил я: — но вот многие в настоящее время, даже и из духовных, не одобряют монашеских оби­телей именно как „тихое пристанище», и предъявляют требования к монастырям более мирской деятельности...

— Мы знаем, — сказала игумения спокойно и уверенно: — от нас требуют, чтобы мы шли в народ: лечили, призревали, кормили, просвещали, одним словом, чтобы мы монахи и монахини, за­нялись преимущественно благотворительностью и поднятием культурного уровня народа. И мы не спорим с тем, что все это нужно нашему народу православному, что во всем этом чувствуется везде огромная и неотложная нужда; не спорим и с тем, что благотворительностью — дело святейшее, заповеданное нам Самим Спасителем. Но все таки мы видим, что все те, кои неодобрительно отзываются о тихом пристанище, забывают главное: они упускают из виду законы человеческого духа, как главную основу общественной жизни. В силу этих законов всякое человеческое общество, государ­ство —требует, чтобы среди них были эти тихие пристанища, эти очаги духовного спокойствия и уравновешенности характера, чтобы было где главу подклонит измаявшемуся и изверившемуся чело­веку, нужно, чтобы среди бурного житейского моря были эти маяки спасения, чтобы были эти напоминания земле о небе, плоти — о духе. Это — во-первых. А во-вторых, чтобы исполнить великую за­поведь Христову о любви к ближним, какими средствами люди располагают? где гарантия, что вы и мы неукоснительно будем исполнять эту запо­ведь, позвольте вас спросить?.. Жизнь мирская нам прекрасно постоянно показывает что от хороших слов и высокогуманных проектов и намерений еще очень далеко до хороших и высокогуманных христианских дел любви. Мы знаем по себе и по другим людям, что желается и говорится очень много хорошего, а как дойдет дело до осуществления этих желаний и слов на практике, так и получаются одни неудачи да разочарования. Тогда начинают обвинять „неблагоприятные ycлoвия”, „общественную косность» и проч. и возвращаются опять к хорошим словам и проектам... И теперь этих хороших слов столько наговорено и напечатано, что не знаешь, куда и даваться и за что браться...

— В чем же, вы полагаете, тут главная причина?

— А я вам уже сказала: в забытии или незнании законов человеческого духа, человеческой сущности. Эти законы прекрасно раскрыты и пока­заны нам Господом Иисусом Христом и Его свя­тыми апостолами. Вчитайтесь поглубже в Новый Завет: вы увидите, что в нас действуют две главных стихии, так сказать,—стихия духа и стихия плоти. Помните, что сам святой апостол Павел, удостоившийся зреть горняя до третьего неба, всю жизнь свою находился в самопоборании, в постоянной брани с самим собою. Он говорил: „я не то делаю, что хочу, делать доброе, но то злое делаю, что не хочу». Значит, первое дело для человека-христианина, желающего делать добрые дела, то, чтобы выработать в себе твердый навык к неустанному и неизменчивому деланию дел любви. Надо пройти строгую школу подавления в себе и в окружающих условиях этой противной стихии плоти (я не говорю самой плоти), сокрушения всяких препятствий в делах милосердия, эгоизма, преобладания чувства самосохранения. А где такие школы у нас, укажите?.. Вы скажете, что такая школа есть сама жизнь. Да, но жизнь людей больше калечит, чем выучивает, это всем известно. Значит, нужны специальные школы. Этими школами и должны быть монастыри. Стало быть, благотворительность — не главная задача монасты­рей: их преимущественное назначение — быть, если можно так выразиться, лабораториями чистого христианства без фарисейских подделок и приспособлений к требованиям хромающего на оба колена мира, быть главными сокровищницами нравственных начал... быть школами святости...

— Но учиться делать добро, мало упражняясь в нем на практике — это принцип антидидактический.

— Верно. Но ведь я же и не отрицаю необхо­димости упражнений. Я только говорю, что эти упражнения должны, так сказать, составлять для нас наглядные пособия. Я говорю именно о благо­творительности общественной: больницах, столовых, домах трудолюбия, школах для детей Для нас гораздо важнее упражнения другого рода — упражнения аскетические, которые возвращают человеку его надлежащие достоинства: образ и подобие Божие. А такой человек в нынешнее время го­раздо нужнее обществу и государству, хотя и менее заметен в нем, чем человек, рекламирующей себя различными опытами по части благотворения и словесного печалования о ближнем. Мне кажется, грешная я, что во всем этом печаловании, направленном к осуждению монашества, больше фальши, нежели искренности.

Затем, в беседе мы перешли на вопросы, касающиеся истории Серафимо-Понетаевской обители. Здесь я услышал подтверждение того, что мне было рассказано в гостинице.

Для осмотра монастырских зданий и помещений и хозяйственных заведений была командирована для меня в качестве опытной провожатой одна монахиня, также немало поразившая меня своим духовным развитием, здравым взглядом на вещи и изысканностью и привлекательностью в обра­щении. На вид она была молода и симпатична в высшем значении этого слова, хотя по летам ее можно назвать старушкой. Впрочем, это общая особенность серафимовских монахинь: они все кажутся на вид молоды, и здоровы.

— Отчего вы всегда такие жизнерадостные? — спросил я у одной из них.

— Оттого, что мы счастливы, — отвечала мне она, — нам заповедано батюшкой Серафимом: „присно радуйтесь о Господь и не впадайте в уныние" — мы и радуемся.

Сперва мы направились в так называемый „живописный корпус". Это — огромное и само по себе живописное по архитектуре и отделке здание в два этажа. В нижнем этаже помещаются келии монахинь и различные службы, а весь верхний этаж занят школой и мастерской живописи и отделки икон и киотов, а также школой и мастерской финифта и мозаичных производств. Здесь же нахо­дится и .церковь. В мастерской много прекрасных высокохудожественных образцов — копий с выдающихся произведений знаменитых русских художников. Здесь обучается и работает около 30-ти сестер. Заведует всем этим делом весьма опытная в живописном искусстве монахиня. Дело поста­влено прекрасно и все ширится и развивается. Есть работы монахинь настолько удачно и искусно выполненные, что их трудно отличить от оригиналов. Здесь же принимаются заказы для церквей, которые, как я убедился из сравнений ничуть не уступают по качествам выполнения любым русским мастерским иконной живописи.

Откуда у вас такие таланты и навыки? — спро­сил я у заведующей: — неужели все это самоучкой достигнуто?

— При помощи Божией и молитвами батюшки Серафима. Но начало положено С.-Петербургской Академией Художеств.

— Именно как же?

— А видите, еще когда мы были в Дивьевой пустыни, нас несколько сестер были посланы в С.-Петербург, где при Академии Художеств, под руководством профессоров живописи, мы прак­тически и теоретически долго изучали это дело. Нам помогали высокопоставленные лица материальными средствами, и мы, милостью Божьею, достигли того, что могли сами работать и других научать. Так вот и началось у нас святое дело.

После живописного корпуса я с удовольствием осматривал прекрасное, еще строившееся в то время, здание для трапезной с церковью, величест­венное и красивое сооружение для призрения и лечения престарелых больных сестер, в котором также устроена трехпрестольная церковь (третий престол еще не водружен, — его предположено воздвигнуть во имя преподобного старца Серафима Саровскоо). Затем мне были показаны: кирпичный завод, и производство на нем кирпича, а также хозяйственный сооружения и постройки. Везде видна опытная хозяйственная рука, видны внутренний и строгий порядок, так что диву даешься: как это обыкновенные, в большинстве случаев простые, женщины могут так прекрасно вести, хозяйство и так мудро устраивать свою жизнь. Вот где нужно наблюдать, кто хочет, русскую женщину, давно известную всему миру своими нравственными качествами, своею высокоталантливою душою. Мона­стырь только строится, только начинается, но в этом начале уже ясно видится будущее величие со­зидающейся обители, уже просвечивают лучи того грандиозного очага света, который со временем будет озарять и обогревать ныне темный и глухой край.

    Но более всего душа моя испытала неземных ощущений и небесной радости, при осмотре и зна­комстве с монастырской школой-приютом. Вот образец нашим церковно-приходским школам. В этой школе обучается около сорока девочек-сирот, которые здесь же и живут. Кроме началь­ной грамотности, которою в совершенстве владеют питомицы, они прекрасно поют духовные и патриотические песни, образуя из себя стройный хор, управляемый двумя регентшами из числа наиболее возрастных учениц: они отлично исполняют всевозможные рукодельные работы и шитье, необходимые в крестьянском быту, могут легко спра­вляться по хозяйству, в саду и огороде, а некоторые, кроме этого, обучаются живописи и отделке икон. Вообще в школе видна жизнь, видна со­знательная работа учащего персонала, а главное, чувствуется в ней веяние благодати Божьей.

    Вечером того же дня я снова посетил матушку игуменью, выразил мое удовольствие по поводу виденного и слышанного мною в обители и поблагодарил за оказанные мне, ничем незаслу­женные, привет и гостеприимство.

    И, действительно, часы, проведенные мною в Серафимо-Понетаевском монастыре, останутся в моем сердце на всю жизнь.

    На другой день утром я уже ехал в Саровскую пустынь.


XI.

Решение рабочего вопроса

— Давно служишь в монастыре? — спросил я кучера, ловко и с видимым сознанием своего кучерского достоинства управлявшего тройкою сытых монастырских лошадей, которых любезно предложила мне игуменья.

— Да порядочно, — натягивая возжи и потраги­вая ими левую пристяжную, отвечал кучер: — годов двенадцать будет.

    Значит, в монастыре хорошо служить?

    Да ничего... А главное: справедливость... Вот мы раньше у помещика служили... у купцов тоже в городе приходилось работать... Так там все бы ничего, да справедливости к нашему брату — рабочему человеку нету. Там так рассуждают: ты, дескать, рабочий, простой человек, а я помещик — белая кость, или купец-денежник. Ты нанялся к нам — все равно, что продался с телом и душою... Мы, дескать, господа, а ты раб. Только, бывало, это и слышишь... И что б ни слу­чилось неприятного у тех господ, все валится на голову рабочего, рабочий за все отвечай... Раз одна барыня ударила меня в сердцах по спине за то, что у нее мозоль на ноге разболелась,— я вез барыню в город — и сильно ушибла себе руку об мою лопатку. Приехала домой, пожалова­лась барину: так и так... Тот разгневался, долго кричал... А под конец смиловался и говорит: „Ну, такой сякой, на этот раз я твою уголовную вину прощаю и штрафую тебя полумесячным жалованьем, а в другой раз не прощу...» И так постоянно, то в том, то в другом вина оты­щется... А здесь в монастыре совсем иначе; здесь первое дело — я человек. Игуменья говорит: „Ты — человек и я — человек, и все мы — люди, сотво­ренные по образу и подобно Божию. Над всеми нами Бог Отец, а мы все, стало быть, между собою братья и сестры. Вот тебе и все наши условия. А жалованье получай, какое у нас по­ложено; для тебя и твоей семьи — вот квартира и пища от братской трапезы... Судья у нас, ты сам знаешь, милостивый, но и строгий; суд Его нелицеприятный и справедливый. Поэтому, мы должны бояться обижать друг друга... И вот на этих основаниях мы и служим в обители, и служба наша легка и даже нам в приятность; мы на таких основаниях готовы и до смерти... Чувствуешь, что ты есть человек и что над тобою Бог, и вот в этом и вся суть.

— И много рабочих в монастыре?

— Рабочего люда от монастыря питается много. Как же без рабочих? Монастырь, ведь, только строится... Рабочих много...

— И никогда ропота не бывает?

— Да чего же роптать-то? скажите пожалуйста.

— Как, чего? да просто по слабости человеческой... Как это, например, происходит в других разных местах...

— Это нам известно, что в разных местах рабочие всякие контры заявляют и даже в роде бунта. Так ведь, я же сказал, что эти все нестроения оттого, что люди друг от друга человеческое достоинство отнимают и Божьего господ­ства над собою не признают... Сами посудите: коли мне говорят, что я не человек, а в роде скота, так как же мне-то иначе поступить? вот я и начинаю брыкаться. И господа тоже... Вот барыня, к примеру, ударила меня в спину, ну я уже чувствую, что по звериным порядкам мне надлежит отбрыкнуться или отгрызнуться... Оно, понятно, это грех, потому, не по-христиански; так в том-то и дело, что христианство отвергнуто и на место его поставлено зверство и скотство.

— Значит, по твоему выходить, что рабочий вопрос в России разрешается очень просто и легко?

    Очень просто и очень легко. Даже никакого тут и вопроса не должно быть... Да и не только в России, а везде. Какой тут вопрос? Ты — человек и я — человек: вот и весь вопрос. А как вам друг с другом поступать — это ищи в истинном неподдельном христианстве, в Пра­вославной церкви. Кто живет по ученью этой Церкви, тот о контрах и бунтах даже и думать позабыл...

    Все это кучер мой говорил так твердо, решительно и с такой уверенностью, что я чувствовал себя в сравнены с ним каким-то пигмеем. Я чувствовал, глядя на этого русского богатыря, высоко передо мною сидящего с развевающеюся на ветре русою бородою и усами, что содержание моего внутреннего “я" в значительной степени засорено разным анти-русским, анти-христианским сором, незаметно проникшим в меня из разных „социологий", „политических экономий" и пр. Я думал: „и в самом деле: как все в жизни оказывается просто и легко, когда мы начинаем смотреть на вещи просто и непосредственно, когда мы снимаем со своих очей всякие призмы и цвета! Слава Богу, что у нас в России еще не все люди ослеплены, что у нас есть еще, так называемый, простой русский народ, не прибегающий пока ни к каким призмам и незнаюший никаких тенденций и партийных взглядов...

— Кабы мы в миру жили хотя так, как в обителях живут — продолжал кучер, вздохнув: — кабы меж нами было побольше Серафимова духу?—может быть и не было бы никаких этих нестроений и недоразумений в нашем государстве...

— А в чем же состоит, по-твоему, Серафимов дух?... Я думаю, лучше сказать: Христов дух...

— Это верно: у всех угодников Божьих именно Христов дух; я не об этом. Я говорю, что у каждого угодника Христов дух проявляется с каким-нибудь особенным оттенком... По мере того, что, по Божьему промышлению о людях, в какое время и в какой местности требуется для спасения грешников...

— Как это? — спросил я, и мне вдруг пришла неприятная мысль: „нет ли тут чего сектантского? "

— Да вот, к примеру: в нынешнее время — какой в людях наибольший духовный изъян?

— Мало ли теперь изъянов?..

— Слов нет, много. Однако, всегда есть ка­кой-нибудь преобладаюший грех, царствуюший, царь всех грехов...

    Ну какой же?... Я думаю, безбожие — самый распространенный в настоящее время грех... А другой пьянство...

— А вот и нет. Безбожие всегда было, да и, пожалуй, всегда будет. И прежде его больше было. Что же касается пьянства, то это правда нынче этот порок возобладал народом, и от этого порока много горя и бед в миру. Но еще больше изъяну для христиан от гордости. Гордость и прежде была матерь всех грехов, а теперь сугубо, теперь она царица... Возьмите вы нынче классы людей и разные положения — о чем они думают, чем их головы забиты? А только тем, как бы друг дружку превзойти в почестях да в славе, как бы побольше было разницы и отличий друг от друга, как бы поменьше было сходства, равенства и братства, как бы одному возобладать над другим!... Теперь не только барин над простолюдином величается, а и мужики-серяки норовят друг на друга наступить!.. Гордость и гордость проклятая — всюду она проникла в нынешнее время от вельможных палат до пастушьего куреня!.. Вот тут и нужен нам новый образ кротости и смирения, чтобы хотя немного сломить нашу дьявольскую гордость и наше тщеславие. Его, этот образ, и являет нам милосердый Господь в лице батюшки Серафима. И я так полагаю, что это именно и будет для нашего ослабевшего от внутренней гордости отечества подпорка смирения... Вы, конечно, читали житие преподобного старца? Какой дух в его душе христианской, преобладал? Дух кротости и смирения... Мы больны, одержимы недугом гор­дости — вот для нас и открывается лечебница... Слава Тебе, Господи, Промыслителю и Врачу душ и телес наших!...

    При этих словах кучер взял в одну руку возжи и перекрестился. Увлеченный его про­ницательными рассуждениями перекрестился и я.


XII.

Страшный сон

    Мы с кучером долго и приятно беседовали. Наконец — окружающее нас однообразие и монотон­ность звуков колокольчиков постепенно взяли над нами верх, и мы стали чувствовать общую усталость и сонливость... Ямщик мой уже молчал и клевал носом: лошади, заметя это, тоже как-то опустились и шли ленивою рысцой, изредка встряхивая головами и отфыркивая пристававших мух, норовивших сесть на самые чувствительные места. Я сперва безотчетно глядел на уходившие от нас и как бы кружащиеся бесконечные поля, поделенные на узенькие полосочки. Потом стал погружаться в одолевающую меня дремоту и по­степенно забываться, вздрагивая и открывая глаза при всяком внезапном толчке. Наконец, примо­стившись поудобнее в тарантасе, я заснул богатырским дорожным сном...

    И грезится мне во сне, будто идет страшная война: несметные полки неприятелей, вооруженных с ног до головы разным оружием, надвигаются на нас с разных сторон. Наше войско неболь­шое, но особенно воодушевлено идущими впереди нас командирами и раздающимися из среды нашей победными кликами и пением. Вот полчища врагов останавливаются; из среды их выделяется великан и с ругательствами зовет к себе еди­ноборца. Сперва никто из наших не решается выступить против страшного богатыря, который, ругаясь, все ближе и ближе подступает к нашему стану. На нас нападает страх. Некоторые намереваются бежать. Я прячусь за спины других. Вдруг раздается откуда-то голос:

    Остановись, радость моя!

    И с этими словами из нашего стана вышел вперед согбенный низенький старец с посошком в белом балахоне с перелиной и направился к вражьему богатырю. Тот презрительно ухмыльнулся и говорить:

— Ничтожный старец! на собаку ты идешь, что ли? Знаешь ли ты, кто я?! Я великий писатель земли русской!...

— Знаю, — отвечал старец: — а я ничтожный раб этой земли, и  иду, чтобы поклониться дару, которым наградил тебя Отец наш небес­ный... Не топчи, радость моя, в грязь этого дара и не срами твоей великой родины, а лучше послужи ей: она святая и избранница Божия.

Тут старец подошел к великану и упал ему в ноги. Великан как бы слегка отшатнулся от неожиданности, но потом опять стал в гордую позу и сказал:

— Мне твоих поклонов не надо... Я жажду борьбы... Я вызываю на единоборство!.. Я хочу раз­рушить ваше царство!..

— Зачем это, радость моя? это будет тщетно. Да и слова твои напрасны: сердце твое ищет любви, ум твой жаждет правды и истины... А наше царство есть царство любви и истины... Прийди к нам и принеси твои таланты; они тебе даны Богом для умножения... А если ты жаждешь борьбы, жаждешь крови, жаждешь господства и ти­ранства над людьми, так на, убей меня, пролей мою кровь недостойную... удовлетвори свою жажду, а я помолюсь за тебя, да не будешь, радость моя, повинен в крови моей...

    И старец приклонил свою голову. Великан отступил и задумался. С минуту он стоял в задумчивости; наконец, молча повернулся и пошел в свой стан. Старец вслед благословил его и вернулся к нам. Не успел великан слиться со своими полчищами, как там раздались сигналы к сражению: затрещали барабаны, открылась пальба, раздался звон мечей и свист пуль!... Облако дыма опустилось над полчищами неприятелей и погру­зило их в темноту непроглядную... А среди нас стоял чудесный белый старец на камне и, испус­кая из себя чудный свет, молился Богу с под­нятыми к небу взором и руками... Я взглянул — и узнал старца Серафима Саровского... Послышался оглушительный взрыв... Раздались раздирающие душу крики и стоны... В воздух с дымом и пеплом замелькали неприятельские тела... Еще свер­кнуло зловещее зарево над полчищами врагов и раздался гул словно из десяти пушек!..

— Это у них междоусобная брань, — сказал один из наших воинов.

    Но вот опять все стихло. В воздухе стоит еще удушливый смрад, но свет все более и бо­лее разгоняет тьму и освещает ужасную картину разрушения среди неприятелей: груды тел искаженных, обезображенных, с оторванными частями валяются тут и там, кровь стоит лужами!.. Жи­вые все израненные и обрызганные кровью продолжают словесную перебранку.

    Из среды ссорящихся выходить опять прежний великан — и в каком ужасном виде!.. Полуна­гой, окровавленный, израненный!.. Он подходить к нам, и мы узнаем в нем великого писателя земли русской.

— Это — Толстой! — кричит кто-то.

— Нет, вы ошибаетесь, я не Толстой более... Я — червь, я — прах, я —ничтожество... Я...— злодей!..— вскричал великан громко, и, рыдая, по­валился перед старцем на землю. Старец не двигался с места и продолжал молиться,..

— Молись за меня, святой отец, молись... Я не достоин... Я не умею... Господи, прими... прими меня в царство Твое!..

У нас навернулись слезы; мы стали на кольни.

— Господи! да приидет царствие Твое — воскликнул вдруг старец, и в ту же минуту раздался гром и засверкала ослепительная молния...

    Тут я проснулся. Солнце жгло мне обнажен­ную голову и резало в глаза. Шляпа сползла с головы и подмялась под руку. Лошади стояли. Кучера не было на облучке.

— Григорий! — крикнул я, с удивлением ози­раясь кругом. — Где ты?!

— Здесь! — отозвался он сзади, подбегая к тарантасу — Задремал грешным делом и кнут уронил... Прошу извинения...

— Ничего. Я, брат, сам заснул... Далеко уж мы?

    Да теперь уж вот скоро доедем, Бог даст...


XIII.

Легенда о Сарове

    Подъезжаем к саровскому лесу, к тому са­мому лесу, где обрел себе спасете преподобный бат­юшка Серафим. Священный лес...— Видите, вон странники стоят на коленях и Богу молятся, — добавил Григорий, указывая вперед кнутовилкой.

— Вижу, вижу. Что ж это значить?

— А это у них такой обычай: как подойдут к лесу, сейчас сотворят молитву, и тогда уже продолжают путь лесом... Вот, слушайте, акафист поют...

 — Какой акафист?

— Акафист преподобному Серафиму.

— Как, разве уже ему акафист составлен?

— Уж давно, и не один!..

— Но ведь акафистов еще нельзя петь вперед до прославления?

— Поди ж ты: и я так говорю. Так нет, народу не втерпежь, поют: „Радуйся, радость наша и молитвенниче о немощех наших, Чудотворче славный, отче Серафиме!» И монахи тоже... а особливо монахини... Как на общей молитве в храме, так он: „Упокой Господи душу раба Тво­его»; а как в келии или в уединении, так: „Преподобие отче Серафиме, моли Бога о нас!» Ничего с ними не поделаешь: необыкновенно твер­дая вера!.. Уж их и сам преосвященный ста­рался преохладить, нет, оне свое!..

    Наконец, мы въехали в лес. Какое-то благоговейное чувство охватило все мое существо... Священный лес!.. Грудь стала с еще большею жадностью вбирать в себя чудный, благодатный саровский воздух, потому что к безукоризненной чистоте его в поле прибавились целительный элексир и освежающая влажность соснового векового леса.

    Большое значение имеет Саровский лес с внутренней так сказать, стороны; но и по внешности он представляет из себя, можно сказать, феноменальное явление местной природы. Этот по­истине дремучий лес растянулся на границе Нижегородской и Тамбовской губернии на двадцать-тридцать верст в поперечнике, и состоит он по преимуществу из гигантов сосен и елей, между которыми попадаются деревья в несколько обхватов. По лесу вдоль и поперек сделано много правильных просек, которые делят весь лес на большие и малые участки. Это сделано недавно с целью разработки его несметных богатств. В старину же это была область, доступная лишь диким зверям, да покинувшим навсегда мире бесстрашным людям. Но и в последнее время медведи не перевелись здесь: они часто попадаются навстречу путникам и пугают их, хотя никто не слыхал, чтобы саровский медведь обидел кого-либо.

— Это им так заповедано от батюшки Се­рафима, — сказал мой кучер, когда знакомил меня с местностью, по которой мы ехали.

— Долго нам придется ехать лесом? Верст десять. Монастырь как раз посредине леса.

Чем дальше мы углублялись в лес, тем все более и более дорога становилась песчаною и неудобною для скорой езды; поэтому лошади наши сперва изредка потрухивали легкой рысью, а потом пошли мерным шагом. Колокольчики и бубенцы монотонно побрякивали и голосили, разли­ваясь жалобной, как-то щемящей сердце музыкой. Кажись бы все здесь располагало к дремоте; так нет же: в голове у меня поднялся целый рой мыслей и вопросов, которые во что бы то ни стало требовалось сейчас же разрешить. Мне, во-первых, хотелось знать, что было здесь много-много лет тому назад, кто обитал в этих дебрях и каким образом стал здесь Саровский монастырь, ныне столь славный"?

— Не известно ли чего об этой местности тебе? — обратился я к Григорию, продолжавшему поклевывать носом.

— Расскажи, что ты знаешь из истории этой местности: что здесь прежде было? какие люди жили и прочее?.. может быть что слыхал от кого.

— Слыхать слыхал много... монахи рассказывали... Тут был один монах, искони жил в саровском монастыре... Старый-престарый был.... теперь ему — царство небесное. Так он, бывало, всем рассказывал историю этих мест... И много рассказывал такого, чего и в книгах не зна­чится... Ну, и меня Бог сподобил слышать... Бы­вало встретим его здесь в лесу — он все в лесу жил, почитай, и лето и зиму, только в большие морозы приходил в монастырь, — и ну его теребить: „Батюшка, дорогой! расскажи про стародавние времена»... Он — молчит, молчит, а потом и станет рассказывать... И уж тогда как разой­дется, как разойдется — так и не остановить! Чуть не от Адама начнет и до конца доведете да еще и вперед годов на сто забежит. Мы, бы­вало, ему: „Батюшка! этого ведь теперь нету, что ты рассказываешь». А он нам в ответ: „Нету, нету, знаю сам: так скоро будет»... И действи­тельно, тогда не было, а теперь начинает сбываться.

— Что же он рассказывал про старину-то?

— А рассказывал он так: Прежде, говорить, на этом месте была большая река, в роде моря, и тому будет назад несколько тысяч лет. А потом постепенно море это высыхало, стали обра­зовываться острова; на островах начали расти де­ревья и стали селиться пришлые дикие кочевые люди. Потом, спустя еще годов сот несколько, место это еще больше обсохло и стало зарастать лесом непроходным и непроездным. Остались от преж­ней большой реки маленькие речки Сатис и Саровка. Оттого здесь по лесу и песок, что это, стало быть, когда-то дно было. До святого Князя Владимира „Красное Солнышко» эти места населяли дикие звери: волки, шакалы, пены, кабаны, медведи и прочие, да шайки разбойников, которые выходили на проезжие дороги и на реки и грабили и уби­вали там всех, кто им попадался; они также нападали на кочевых мирных жителей: мордву, му­рому и других и разоряли их в конец. Когда же стал княжить на Руси великий князь Владимир „Красное Солнышко» и услыхал про этих разбой­ников, он стал вызывать к себе и снаряжать в эти края охотников. На клич княжеский ото­звалось много добрых молодцев: они со всех сторон съехались в город Киев на княжеский двор; тут князь стал меж ними отыскивать богатырей; и выбрал их двенадцать: Илью Муромца, Добрыню Никитича, Алешу Поповича, Микулу Селяниновича и других. Каждому из них князь отделил дружину вольную, одарил их мечами булатными, луками тугими со стрелами калеными да казною богатою, и послал их в эти места: кого в леса муромские, кого в леса брынские, кого в леса сарынские, так назывались тогда эти леса. И был в лесах сарынских разбойничий город Сарынск. В этом городе жили двенадцать шаек разбойников, над которыми был главный атаман Клыч. Разбойники жили в пещерах и землянках. Эти пещеры и теперь есть. Вот и напал на этот город богатырь Илья Муромец со своею лихою дружиною... Три дня и три ночи бились дружинники княжеские с разбойниками. Кровь лилась ручьями, головы летели с плеч... все легли костьми, только остались два человека: Илья Муромец, да атаман Клыч. И говорит ата­ману Илья Муромец: „Покорись, собака, князю благоверному, поклонись его коню ретивому!..» Не покорился Клыч и молвил в ответе: „Не покорился я никому от роду, а и тебя убью, как щенка негодного!» И схватилися оба богатыря... Долго они билися, сражалися: знать, наскочила коса на камень... А побившись, побраталися и поехали оба к князю стольному. Князь их выслушал, поподчивал, воеводами пожаловал: Илью над Муромом, а Клыча над Сарынском. И стал этот город пуще прежнего строиться и собирать к себе народ бродячий и беглый. Впоследствии были присланы сюда попы и причетники и стали народ дикий просвещать и крестить. Так и жили мирно несколько лет. А тут подоспели времена татарские. Одна орда татар­ская забрела в сарынский лес, напала на город Сарынск и стала его воевать... И шло сражение двенадцать дней; обе речки кровью человеческой наполнились; одних татар двенадцать тысяч по­легло! И все-таки татары городом завладели. Они всех жителей избили и свое царство тут утвер­дили, а город назвали Сара-Клыч.

— Почему ж именно так назвали татары Са­рынск?

— А потому, что в пещерах да погребах Сарынска они нашли несметное богатство: боченки золота да серебра, которое принадлежало, как гласили надписи, первому воеводе Клычу. И владели городом татары триста лет. Потом, когда царствовал на Руси грозный царь Иван Васильевич, Сара-Клыч был уничтожен до тла поволжскими шайками разбойников и уже более не восстановлялся. После этого здесь опять стали находить себе убежище от розысков войск государевых разные разбойники и бродяги, от которых не было покою окрестным жителям этих лесов. Так вот, значить, и была здесь, в земле Сарынской, так сказать, тьма и сень смертная: в средине — разбойники и бродяги, а вокруг да около — кочевые народы и полудикари-язычники. Господу Богу, хотящему всем спасения, угодно было бросить и в это окутанное тьмою неведения место луч Своего Божественного света: и основа­лась обитель иноков-подвижников, которая впоследствии и стала называться Саровскою или Саровом по имени речки Саровки. И заблистал с тех пор здесь свет Христов, который теперь и просвещает всех. Отсюда он скоро разлился на всю Сарынскую область: и вот теперь язычники стали усерднейшими христианами, а о разбойниках и бродягах и помину нет... Дивны дела Твои, Господи: была тьма — и воссиял свет! было место всякого запустения — и стало место дивной святости!..

— А о самом начале Саровской обители не рассказывал старец?

— Есть предание и об этом... Только оно тоже не совсем сходственно с книгами. Рассказывают так: Бродил один из главных разбойников по лесу. Вдруг набрел на человека в веригах и рубище и с длинной до колени бородою, значит — на подвижника. Разбойник за ним; подвижник — от разбойника... Прибежали они на то место, где ныне монастырь. Подвижник скрылся в пещере; разбойник туда же, за ним. Не успел он войти в пещеру, как на него напал боль­шой медведь, подмял под себя и ну — душить. Раз­бойник взмолился. Тогда подходит подвижник, приказывает медведю удалиться, прикасается к ранам разбойника, причиненным медведем, и исцеляет их. Тогда разбойник, падает подвиж­нику в ноги и умоляет его принять к себе в пещеру на подвиги: дает при этом обещание и клятву оставить навсегда греховную разбойническую жизнь и посвятить себя на подвиги молитвы и поста. Подвижник долго молился и потом объявил разбойнику, что Богу угодно, чтобы он, бывши разбойник, сделался основателем на сем месте обители для просвещения края светом веры еван­гельской. Так и стали они вдвоем жить в пещере. Бывший разбойник также заковался в вериги. И жили они в подвигах несколько лет. И проведали про них некоторые из разбойников и бродячих людей; стали к ним мало-помалу схо­диться и слушать учение Христово и их наставления; стали проситься принять к себе, чтобы жить и спасаться вместе... И набралось в Саровских пещерах, таким образом, несколько человек отшельников. Они избрали себе своим начальником и духовным наставником и руководителем первого подвижника. А когда этот умер, то на его место был избран его первый товарищ, бывший разбойник. У этого человека хранилось в земле много золота, награбленного им еще в бытность разбойником. Он тайно от своих братий откопал это золото и стал раздавать нищим и нуждающимся новокрещенным окрестным жителям; а другую часть золота употребил на устрой­ство первых келий и церкви. Так и началась Саровская обитель, а уж потом все пошло так, как описывается в книгах, за малым изменением...

    В это время где-то далеко раздался и рассыпался тысячеголосым эхом по лесу гулкий звон колокола. Мы прислушались. Звон повторился еще два раза, и, наконец, загудел непрерывным чудным пением, наполнившим весь дремавший в тишине священный лес. Казалось, что все эти гиганты сосны и ели, сплелись в один могучий хор и пели неземную песнь Богу... У меня сердце сжалось и мороз прошел по коже. Мы сняли шляпы и перекрестились.

— Что это за звон? — спросил я.

— Это благовест к вечерне в Сарове, — отвечал мой кучер, особенно благоговейно взглянув на показавшийся кусочек голубого неба над головою.

— Значить уже не далеко?

— Теперь уже совсем близко. Вот только направо повернуть, а там версты три-четыре. К всенощной, Бог даст, поспеете... На Успеньев день здесь всегда особенно торжественно служится, а нынче еще и того лучше,— ведь, говорят, сам преосвященный приехал...

— Да, слыхал. Обязательно надо поспеть.

— И с преосвященным много, говорят, именитого духовенства понаехало... Комиссия, значит... Исследование мощей будут производить... Вы об этом не слыхали?

— Слыхал.

— Я думаю, это будет совершаться тайно? Потому — не всякий глаз достоин... А что ежели вдруг, да Господу Богу не угодно, чтобы было нетление мощей преподобного Серафима?.. — с какою-то робостью и страхом в голосе спросил кучер.

— Ну так что ж. Разве святость — только в нетлении мощей?

— Нет; я собственно говорю про слабоверующих и неверующих...

— Но этим ведь и нетление представляется не чудом, а чем-то естественным.

    Дорога круто повернула направо, и скоро перед нами стала вырисовываться, словно выросшая из земли, гигантская колокольня Саровской обители.

    Еще несколько минут нетерпеливой езды, и мы на поляне перед очаровательной, достойной кисти художника, картиной!

    Кучер остановил лошадей и обратился ко мне, сняв фуражку и перекрестившись: — вот, полю­буйтесь — какая красота!.. Это вот — река Сатис разливается перед монастырем, и в ней вон, видите, отражается своими храмами и келиям, как в зеркале!.. А вон на берегу монахи рыбу удят... Экая красота-загляденье, Боже мой! Как будто нарочно все это создано для святой обители!

    Я достал фотографический аппарат и сделал несколько снимков этого чудного вида.

    Переехав через большой мост, мы поднялись в гору и подъехали к обросшему виноградом подъезду длинного двухэтажного здания, примыкающего к монастырской ограде.

— Вот мы, слава Богу, и доехали, — слезая с козел и опять крестясь, сказал кучер.— Это гостиница дворянская, а направо — это для про­стонародья, а которую проехали — это купеческая: тут все чин-чином... А колокольня-то перед нами: во, какая махина!.. В полтора раза, говорят, выше Ивана Великого, что в Москве!..

— Милости просим, сходя к нам по ступенькам, приветствовал ласковый иеромонах-гостинник.


XIV.

Благодатное пение

— Что, мы не опоздали к всенощному бдению? — спросил я у послушника, принесшего мои вещи в номер гостиницы.

— Нет, батюшка, — отвечал тот с поклоном. — Но скоро заблаговестят. Еще успеете заку­сить и чайку попить: с дорожки, поди, проголода­лись; дорога к нам дальняя...

— Да, забрались вы далеко от мира!.. Уж по­длинно, можно сказать, пустынь... Вот тут хорошо спасаться...

— Не всегда, батюшка... Кто хочет — спасается, а кто не хочет, так того никакая пустыня не уломает.

— А разве у вас есть и такие?

— Всякие есть, нечего греха таить... От них же первый есмь аз... Только и надежды, что на мо­литвы Пречистой Матери Божьей и всех святых...

— И батюшки Серафима?

— Это первым делом... Которые веруют и почитают его — всегда прибегают к нему за по­мощью: на могилку ходят, в источнике купаются, на камушке спят... И получают по вере своей...

— Как это „на камушке спят?"

— А это, видите, кто желает от батюшки Се­рафима получить указание какое-либо для своей жизни: напр., как ему поступить в таком то и в таком-то случае, или чего ему ожидать от такого то предприятия или поступка, угодно ли будет Богу задуманное дело и прочее, — вот тогда почитающий старца Серафима и верующий в его святость берет кусочек от того камня, на котором тысячу дней ба­тюшка творил молитвенное правило, кладет себе под голову и на нем засыпает, и тогда во сне бывает ему иногда видение или внушение, что и как. И если он делает это с верою, сбы­вается с точностью, это могу подтвердить по личному опыту... Да что я мешкаю... Простите, Христа ради... Сейчас я вам подам и закуску и самоварчик...

— Да, может быть, поздно? так тогда пусть после...

— А как же, после? вы ведь, наверное, будете завтра приобщаться?.. После всенощной — нельзя... А всенощная у нас полная, по уставу, без пропусков... Я —мигом...

— Ну, хорошо. И преосвященный будет служить?

— Как же, как же... Сам преосвященнейший Димитрий... Я — сейчас...

 Послушник сделал поклон и быстро вышел, а я стал приготовлять костюм для всенощной. Скоро все было подано на стол, и скромная монашеская закуска и чай.

— Какая у вас плата за номера и за пищу?— спросил я после закуски и чая у того же по­слушника.

— Никакой цены нет, — отвечал он, убирая со стола, — у нас так от преподобного Серафима заповедано, никакой платы ни за что и ни с кого не спрашивать.

— А на какие же средства все это содержится?... Я думаю, тут у вас не одна сотня богомольцев ежедневно продовольствуются?

— Не сотни, а тысячи....

— И все — бесплатно?

— Ни с кого не требуем...

— Вероятно, жертвуют?

— Да, жертвуют много... От избытка своих средств... кто что желает, добровольно...

— Иной, может быть и сто рублей пожертвует?..

— Иной — сто рублей, а иной — копейку, а иной — ничего, неделю — две проживет в номере, продо­вольствуется, получает все удобства,— да так и уедет...

— И из господ такие бывают?

—Да я про господ то и говорю. Простой народ это совсем статья другая... Простые люди уж вот, поглядишь, как бедны и нищи, — а обязательно в кружку звякнет... Другому тайком подложишь пятак: потому — жалко станет, глядя на то, что он все свое богатство отдает...

— Значить, и здесь тунеядцы частенько встре­чаются?

— Каше же тунеядцы, батюшка?.. Чужая душа — потемки. Может быть, человек и не имеет... или по забывчивости... Трудно людей судить... А обитель ни­когда, благодаря Бога, в нужде не бывает, всем хватает... Здесь всех Господь уравнивает...

Раздался с высоты замечательной колокольни благовест ко всенощной. Я стал торопиться.

— Не спешите, батюшка, у нас долго благовестят. Позвольте, я вам немного сапоги почищу и платье... Это минутное дело...

— Спасибо... Не беспокойтесь...И так обойдется...

— Нет, уж вы позвольте, я обязан это сде­лать вам, это мое послушание...

    Богослужение совершалось чинно, торжественно, с соблюдением всех уставных подробностей и монастырских обычаев. Всенощное бдение совершал преосвященный Димитрий, епископ Тамбовский и Шацкий; чистый громкий баритон святителя, его особенная интонация со строгим соблюдением ударений и тщательная внятность и раздельность произношения богослужебных возгласов придавали богослужению особую обаятельность и одухотворен­ность; оригинальный же напев Саровской обители, нигде дотоле мною не слыханный, делал богослужение необыкновенно действующим на души моля­щихся, у которых глаза не высыхали от слез умиления до конца службы. Саровского пения описать невозможно; чтобы иметь о нем ясное представление, его надо самому лично слышать. Отличительные его черты безыскуственность, душевность и какая-то хватающая за сердце тихая заунывность. Вот на­чинается какая-нибудь стихира, канонарх делает обычные поклоны предстоятелю и „лику", произносит на распев безыскусственным, но чисто теноровым голосом известную часть или стих песнопения, братия, стоящая на правом клирос, не совсем дружно и стройно поет тот же стих, но делая такие непринужденные изгибы и интервалы голосом, которые сразу дают почувствовать моля­щимся всякого звания и развития, что пение выливается из глубины сердца. Далее, канонарх, несколько изменив и повысив голос, поет второй стих; певчая братия уже стройнее и дружнее с новым оттенком тихой священной грусти подхватывает его и разливает как благоуханное мvро под высокими и художественно расписанными сво­дами просторного монастырского храма... И так с каждым стихом песнопения — новые звуки, новые оттенки пустынножительской грусти, новое впечатление; новые струны сердца задеты этими звуками у молящегося, который силится удержаться от ка­жущихся ему неуместными слез, но не может... Наконец стихира заканчивается несколько неожи­данными оборотами и интервалами хора, голоса которого вдруг значительно понижают тон, идут по нотам как по лестнице вниз, словно спускаются с неба на грешную землю, здесь сходятся почти в унисон; несколько затихают и потом, постепенно усиливаясь и расходясь, как бы разлетаясь уносятся от земли в горняя и там медленно замирают, оставив в душе молящегося неизъясни­мое наслаждение... Или вот другой пример. Владыка возглашает, подняв к небу руки: „Слава Тебе, показавшему нам свет!" Несколько секунд волны густого баритона расходятся под сводами храма и выходят за пределы его, слегка трогая сердца сплош­ною массою стоящего народа и сообщая им предчувствие чего-то необыкновенного, действительно светлого... Затем короткая пауза, и на секунду водво­ряется по всей церкви священная, дышащая благоговением тишина, — среди которой один за другим тихо и как бы нерешительно раздаются трепещущие голоса обоих ликов, сошедшихся среди храма „вкупе": „Слава в вышних Богу!.." Голоса все растут, все умножаются, действие их на душу все усиливается... и когда достигаете так сказать, выс­шей своей точки, вопия к милосердому Богу с неописуемым сокрушением сердца: „Господи, помилуй мя и исцели душу мою, яко согреших Тебе!.." вся цер­ковь, как бы повергшись к стопам своего Творца и Зиждителя, молится и плачет; причем в паузах пения слышатся сдержанные рыдания молящихся... В голосах певчих в это время ясно слышится голос наболевших страданий грешной души, чувствуются, все ее многочисленные раны и немощи...Но за то, ко­гда оглашается церковь радостным, сильным, исполненным решительной надежды всеобщим кличем: „Во свете Твоем узрим свет!.." все собрание верующих вдруг поднимается, отирает слезы и све­тится небесной улыбкой упования!.. Одним словом, без преувеличения можно сказать: пение Саровской обители, с начала и до конца богослужения, вполне и совершенно овладевает чувствами богомольца и держит их в своей подавляющей власти долго, долго по окончании службы, даже по оставлены богомольцем святой обители. Я, вот уже год, как молился в Саровском храме,— а все и до сих пор слышу в душе своей эхо саровских мотивов!.. Да, дивное пение в Сарове!..

— Что ты, матушка, плачешь? — спросил я при выходе из храма по окончании всенощной у ху­дой загорелой и с виду еще не старой женщины, которая стояла у освещавшего ее на паперти боль­шого фонаря, глядела в раскрытые двери уже погруженного в полумраке храма и тихо плакала, отирая глаза желтым платком.

— А так, батюшка... По грешности своей души... Пение уж больно у вас тут жалостное... Так бы и не уходил отсюда, да все бы слушал... И сказать нельзя, какое жалостное!..

Также и два богомольца, которых я обогнала разговаривали между собой на пути к гостиницам:

— Ох, все, все забывается!.. Молишься — и откуда слезы берутся... Веришь ли: дома отродясь не плакивал так-то... У нас и хор содержится — церковь и общество четыреста в год им платят, учитель, значить, орудует, — а все не то... И по нотам да по концертам: вот как хорошо! — а все не то, умилительности той нету, что здесь...

— Да... Будто и просто... на мужицкий лад, словно, смахивает, — а за душу так берет, что готов умереть хоть сейчас здесь... Я думаю, ка­мень, и тот растает от этакого пения!.. Мо­лишься — и молиться хочется; плачешь — и плакать хочется... Часов шесть, почитай, служба шла, а усталости никакой, хоть бы еще столько стоять...

— Да, брат, Иван Гаврилович: тут не за­дремлешь за службой!.. Словно как перерождаешься. Словно как земли под тобой нету, а переселился ты в небесные обители!..

— Истинно, как среди чинов небесных!..


XV.

Искатель истины

    На другой день я удостоился отстоять в Успенском соборе Божественную литургию, которую, с необыкновенною торжественности совершал пре­освященный с сонмом черного и белого духовен­ства. Молящихся было такое множество, что огром­ный храм не мог вместить в себя и одной де­сятой доли их. Не умудрившиеся заблаговременно занять места в церкви густою толпою стояли вокруг нее; в глазах этой толпы, по преимуще­ству простого люда, искрилась беззаветная вера, местами проявлявшаяся в формах религиозного экстаза не без примеси, иногда, известной доли фанатизма.

    Я хотя и готовился к участию в служены, но одно незначительное обстоятельство помешало мне в этом, и таким образом лишило меня того духовного удовольствия и радости, о которых я мечтал, путешествуя в Сарове. Однако, что Бог ни делает —все к лучшему: я имел возможность больше наблюдать и запасаться впечатлениями, — а это главная цель моего паломничества.

    Когда я подходил к храму и вошел в толпу, народ почтительно стал расступаться и давал мне дорогу. Один приезжий монах, немного про­тиснувшись из толпы, подошел ко мне и заговорил со мною.

Узнав, что я из Петербурга, он удивленно спросил, по какому я делу сюда приехал, не в командировке ли?

— Нет, я так же, как и вы: обыкновенный богомолец.

— К батюшке Серафиму, значит?

— Да. А вы из какого монастыря? Монах назвал свою обитель.

— Значит, и у вас память о старце Серафим живет? — спросил я.

— Уж коли Петербург не забыл прислать в Сарове богомольца, то нам, хотя и живущим тоже, почитай, за тысячу верст отсюда, и подавно грех не помнить и не чтить того, кто поистине есть наставник монахов и собеседник ангелов... Как же нам не чтить отца Серафима? ведь это ангел-утешитель, посланный нам Богом в подкрепление и утешение... Ведь, вам известно, в какое время мы живем, каше соблазны нас окру­жили со всех сторон?.. не из глуши, чай, какой приехали, а из самого, так сказать, центра ум­ственной жизни, из самого главного источника всех соблазнов и искушений житейских... Вера колеблется, основы подрываются, святоотеческие заветы попираются, дух угашается. Одним словом, древлее благочестие на Руси падает... И все это идет через прорубленное в Европу окно, через ваш С.-Петербург... все эти ручьи разрушительного яда текут оттуда... Вы уж меня изви­ните, — а только у нас вообще о вашем Петер­бурге не очень лестное мнение.

— Откуда же у вас такое предубеждение против столицы? У нас не так уж мрачно, как вам представляется.

— Лично своею шкурою испытал; десять лет я в нем прожил...

— Монахом?

— Нет. Я, видите ли, из числа искателей истины... Я в монахах недавно,— всего три года; а до этого времени жил в вашем Питере... Вам покажется странным, если я вам скажу, что перед вами стоит бывший студент университета, отчаянный либерал, чуть не революционер, потом самый заядлый толстовец, потом атеист, и, наконец, сознательный монах!.. Вы понимаете, что значит сознательный монах? —Человек, пришедший личным долгим опытом к твердому убеждение, что лучшая жизнь для человека — жизнь монашеская... Я изучал науки, поклонялся им, как богам, увле­кался званием „студент", — но скоро увидел, что истина не здесь; тогда я со всем юношеским пылом набросился на политику, весь отдался социальным горячечным фантасмагориям, — но тоже скоро охладел, потому что сразу уразумел всю эту беспочвенную премудрость и построенную на сплошной фальши философию; далее я запутался в сети тол­стовщины, где столкнулся лицом к лицу с самой наичистейшей тенденциозной ложью; после этого что мне оставалось делать? — И я махнул на все рукой; а от индифферентизма естественно перешел к атеизму и враждебности против религии. Но вот в моей душе происходить совершенный переворот, который заканчивается тем, что я совершенно сознательно и обдуманно поступаю в монахи... Теперь видите, какой, так сказать, фрукт честь имеет с вами говорить?..

— Да, я вижу; и мне было бы очень приятно побеседовать с вами при более подходящих для сего условиях...

— Совершенно верно: здесь не совсем удобно распространяться о многих вещах, да и не время — вон, кажется, духовенство идет навстречу преосвященному... сейчас, стало быть, литургия нач­нется...

— Прошу вас зайти ко мне в номер после обедни...

— Очень рад... Благодарю вас... С удовольствием...

    В это время вышедшее на паперть многочис­ленное духовенство с монастырскими певчими монахами грянуло в ответ на благословение архиерея: „Исполла эти деспота!" Народ заволновался и стал сильно напирать к церкви, становясь на цыпочки и заглядывая через плечи и головы впереди стоящих на блестящее шествие духовенства во главе с архиереем. Затем полилось из храма стройное и тихое пение входного „достойно есть". У многих молящихся, преимущественно у женщин брызнули слезы. Раздались в толпе сдержанные возгласы: „Царица Небесная!.. Заступница наша усердная!.." „Угодничек Господний, отче Серафиме!.." Иисусе, Сыне Божий!.. молитвами Пречистые Твоея Матери и всех святых, помилуй нас грешных и недостойных раб Твоих!.." Мы с монахом стали тискаться вперед; народ оглядывался на нас и силился дать нам возможность пройти. Наконец мы с большим трудом пробрались к левому кли­росу, и тут стояли всю обедню.

    В конце литургии владыка взошел на амвон и медленно с расстановкой и ударениями произнес сильное и внушительное слово на тему: „Нощь не светла неверным, Христе, верным же просвещение в сладости словес Твоих». Слово было не из коротких, но вся церковь выслушала его с напряженным вниманием и умилением.

    Когда я от обедни пришел в свой номер, ищущий истины монах уже ждал меня. Я действи­тельно рад был видеть его, так как предчувствовал, что этот, как говорится, прошедший огонь и воду человек много сообщить мне интересного и назидательного из моря житейского. За обедом и чаем я с удовольствием слушал моего неожиданного собеседника.

— Так вот, видите,— начал он после нескольких фраз и вопросов по поводу моего путешествия, дальности расстояния, трудности пути и т. п.: — я ищу истины, жадно ищу... И, знаете, в по­следнее время я чувствую, что я близок к отчая­нью... и даже было одно время... жутко сказать... имел намерение прекратить свое жалкое существование!..

— Что вы, Бог с вами!.. И это уже в монашеском звании?

— Да. Не далее, как полгода тому назад... Именно, после отлучения Толстого от церкви.

— При чем же тут отлучение?

— Да вот, видите, как это было... Ну да уже, позвольте, я вам коротко расскажу всю историю моего отчаяния... Истории моего искания истины я не стану излагать: она хотя и интересна, но длинна, а у нас с вами теперь времени мало: вы ведь сегодня намерены, кажется, осматривать монастырь?

— Да. Если хотите пойдемте вместе. И к прео­священному зайдем.

— С удовольствием. Но только к преосвя­щенному я считаю идти неловким, неудобным... Он, говорят, не долюбливает шляющихся монахов... Ну, хорошо. Так вот, видите... Жажда истины, правды Божией, зародилась у меня еще в гимназии. У нас был сознательно верующий директор и хороший законоучитель. Последний —он был уже старичок — не столько преподавал закон Божий, сколько беседовал с нами о задачах жизни человеческой, о поведении человека, о христианской философии, о мудрости житейской и пр.; освещал жизнь человеческую, осмысливал... С этой жаждой я перешел в университет. Тут я встретил обстановку совсем иную. Кучка политиканов, преимущественно из богатых евреев и вообще нерусских элементов, держала добрую половину студентов в своих руках. Студенты больше зани­мались социальными бреднями и чтением подпольных изданий; нежели наукой. Из подпольной ли­тературы наиболее зачитывались теми брошюрами, в которых порицались и осмеивались православ­ная вера, самодержавие и русская народность под именем национализма. Бродили и анархические и нигилистические идеи. Профессора относились ко всему этому безучастно, а были и такие, которые до­вольно не двусмысленно поддерживали в своих лекциях и разговорах со студентами политиканский дух, что впоследствии и обнаружилось. Сначала, как новичок, и я был вовлечен в политикан­ство и сильно заражен атеизмом; попался в одной студенческой проделке и был выслан из города в Архангельскую губернию. В изгнании я сделался ярым толстовцем, и стал мечтать о том, как бы повидать яснополянского пророка. Наконец, ме­чта моя осуществилась. Меня освободили из под надзора с подпиской о невыезде в столичные го­рода, но с правом поступления в Томский университет. Я тотчас же отправился в Ясную По­ляну. На пути ко мне присоединился один петербургский литератор, и мы прибыли в имение Тол­стого. Добились аудиенции у великого писателя земли русской, как с удовольствием постоянно именовал Толстого литератор. Толстой, принимая нас, заявил предварительно, что он может говорить с нами не более двадцати минут, так как не располагает временем и не чувствует себя до­статочно здоровым.

— Я ищу истину, — сказал я Толстому прямо; — и с этой целью пришел к вам.

— Вы не туда пришли, — отвечал он: — я сам только искатель ее.

— Куда же мне идти?

Толстой сперва, по-видимому, не знал, что отвечать; но потом спросил:

— Вы учитесь?

— Я — студент-изгнанник.

— Читайте книги, исследуйте жизнь, независимо от ее установившихся форм, и, если вы человек умный, внутренний голос подскажет вам, где истина.

— Но книг так много и все они по-своему направлению так разнообразны, до противополож­ности, что трудно угадать, какая из них трактует истину, какая — ложь.

— Да, лжи в жизни больше, чем истины, и жемчужина правды сокрыта в несметном количе­стве навоза и грязи, но задача современного человека и состоит главным образом в том, чтобы пролезть, не запачкавшись, сквозь этот навоз и эту грязь и достать чистую жемчужину.

— Это трудно, почти невозможно, граф.

— Да; не легко. Слышали, что сказано в евангелии: Царство Божие трудом и усилиями берется.

— Я не верую в евангелие, не верую в Бога. Толстой опять несколько замялся и почесал под рукой.

— О каком евангелии и о каком Боге вы го­ворите? — спросил он, нахмурив еще больше брови, так что показался мне страшным.

— А разве есть несколько евангелий и несколько Богов?

— Да, есть евангелие и есть Бог, измышленные человеческой фантазией, и есть евангелие и Бог истинные, независимые от человеческой фантазии, от человеческих грязных побуждений.

— Покажите мне это евангелие и этого Бога.

— Я показал, как мог, и еще покажу это в моих произведениях. Вы их читали?

 — Читал. Но, признаюсь, не вижу гаранты за то, что ваше, граф, евангелие и ваш Бог суть истинные.

Граф сверкнул на меня из под густых бровей недобрым огнем.

— Тогда — вы нигилист, — сказал он сурово.

— Может быть — да, — ответил я смело и с некоторым отчаянием в голосе.—Тогда, что ж мне делать? Вы, граф, все отрицаете, и я все от­рицаю: этому я научился у вас же...

— Вы начинаете говорить неправду, — резко перебил меня Толстой, и я заметил, что его рука, ко­торую он протянул, чтобы взять на столь книгу, тряслась от возбуждения нервов. — Вот книга заграничного изделия против нигилизма, и очень умная книга... В ней сказана правда, а вы говорите не­правду... У меня нет времени... Я не совсем здоров...

При этих словах Толстой повернулся в сто­рону литератора и, показывая книгу, спросил:

— Читали?

— К сожалению, не читал, — ответил тот, подобострастно привставая с места и пристально всматриваясь в заглавие книги.

— Плохо же вы следите за литературой, а еще критик, — сказал Толстой. И потом, бросив книгу на стол, добавил как бы в сторону: — в России читают одни пасквили на меня, а разумную кри­тику обходят, и получается неправда, скверная неправда...

— Извините, граф, — силился я возобновить мой разговор с любимым моим писателем; — вы меня не так поняли, потому что я, вероятно, не так выразился...

Граф, не поворачиваясь ко мне, стал рыться в каких-то бумагах и рукописях.

— Вы отрицаете, — продолжал я, — весь совре­менный государственный строй, современную религию и вообще все формы современной общественной и личной установившейся жизни; отрицаете идеалы, к которым стремится большинство современных лю­дей; отрицаете Бога в том представлены, в каком Его носит современное человечество. Я следую за вами. Но в отрицании иду далее: я отрицаю, или должен отринуть, к несчастью, и те формы человеческой жизни, которые вы проповедуете, а также того Бога и то евангелие, которые вы рекомендуете, ибо вы не даете достаточной гарантии за то, что все вами проповедуемое и рекомендуемое более истинно, чем то, что признает истинным большинство людей. Возьмем, напр., редактирован­ное вами евангелие: вы зачеркнули в нем все сверхъ­естественное, не поддающееся объяснение со сто­роны человеческого разума, зачеркнули все божест­венное и оставили одни сентенции и житейские пра­вила, которые встречаются, как вы говорите, у Конфуция, Моисея, Будды и др. И все это вы называете истинною, жемчужиною. Но, при всем моем почитании вас, могу ли я вам поверить на слово, если я не верю тысячам, десяткам тысяч авторитетов, ко­торые засвидетельствовали нынешнее евангелие? Вы говорите, что, прежде чем редактировать евангелие, прочли тысячи старинных рукописей и много критических сочинений; но ведь и другие тоже читали и наследовали, а однако ж пришли к обратному выводу... Кому же верить? где истина.. Не серди­тесь, граф: эти вопросы мучают меня, они не дают мне жить, и я прошу вашей помощи в их разрешении... И это с одной стороны, а с дру­гой,— в вашем евангелии говорится, что люди не должны друг друга убивать и даже оскорблять, не должны красть, не должны пьянствовать и разврат­ничать и т. под. Но почему же не должны? Людям все это хочется творить, их на эти дела тянет; стало быть в их природе есть на то потребность,— а вы говорите: не должны. Самого главного вы не сказали, именно: почему. А христианство, не про­шедшее через вашу редакцию, показывает это и доводит ясно. Вы говорите, что так сказали древние мудрецы всего мира. Да чем же вы докажете, что они были мудрецы, а не сумасброды и не шар­латаны? Если вы все современное христианство счи­таете чуть не шарлатанством, христианство, которое возникло в эпоху, поддающуюся историческим исследованиям и проверке; то как же я могу поверить, что доисторическое конфуцианство и буддизм не суть сказки и бредни поэтических, но невежественных голов? Начитавшись ваших книжек, которые мне сильно понравились, я решил лучше не верить ни во что, чем полуверить по вашему. Что вы мне на это скажете?

    Толстой молчал и все рылся в бумагах. Потом он сердито отодвинулся от стола и, повер­нувшись ко мне, сказал:

— У меня тут была одна рукопись. Один студент прислал, который вот так, как вы мрачно настроен. Он поставил мне ряд вопросов, подобных вашим; и я написал на них ответы... Да вот не нашел, где-то затерялась... Я больше не могу...

— Однако, дайте же мне какой-нибудь совет.

— Живите так, как живется: верится — веруйте, не верится — не веруйте. Но всегда будьте честны в своих убеждениях.

    При этих словах он встал, и мы выну­ждены были ретироваться.

    С этого дня я все более и более стал убеждаться в том, что в учении Толстого нет истины, а потом стал замечать, что мало и той честности в убеждениях, о которой говорил он. Наконец я решил начать все с азбуки. Проверю-ка, ду­маю себе, все я сам своими мозгами: не добьюсь ничего — петлю на шею, и шабаш!.. И пошел прямо в монастырь. Настоятель, говорят, человек ученый, мудрый: мне такого и надо. Являюсь к нему и, как говорится, выворачиваю перед ним всю душу. Он внимательно выслушал и говорит.

— Прежде всего, успокойтесь. Не все так мрачно обстоит в жизни, как вам предста­вляется. Поживите у нас, присмотритесь к нашей жизни, побеседуйте с нами, почитайте наших книг, — и, Бог даст, все пройдет. Я сам в молодости был, так же как и вы, не здоров; а пришел сюда — излечился, и теперь благодарю Бога.

— Вы мне, — говорю я, — дайте лучше совет, как мне начать критическую проверку.

— Советы в данном случае не пользуют. Надо жить, и самою жизнью лечиться и исправляться. Здесь требуется не словесная, а жизненная критика и проверка. Слова и логика хороши при исправлениях сочинений и речей; а жизнь, расстроившаяся вследствие различных болезненных влияний извне, выправляется не словами, а, главным образом, жизнью-же, жизнью нормальною, здоровою, нравственною...

    И я остался жить в монастыре. Часто беседовал с настоятелем, с братией; по целым дням просиживал за книгами в монастырской библиотеке; ходил на богослужение; старался выдержи­вать монастырский режим; и вообще работал над собой много и усердно. И кончилось все это тем, что я бросил все мои прежние бредни и блуждания, проклял толстовство и постригся в монахи. И вот три года, как я ношу монашеский клобук. Значительно уже поуспокоился. Но все таки бывают минуты искушены, тяжелые минуты!..

— В чем же заключаются эти искушения?

— А вот в чем. Я, как образованный человек, не могу никогда, как это требуется монашеским обетом, умереть для мира окончательно; я могу отрешиться до некоторой степени от его суеты сует, но умереть не могу: это выше моих сил. И вот я слежу за современной жизнью обще­ства, за развитием науки, за литературой; — и в этом мое несчастье. Но вместе с легальной лите­ратурой проникает за монастырские стены много подпольных и заграничных изданий. Братия, впрочем, с этим соблазном хорошо справляется: получить — и в печь, не читавши. А я никак не справлюсь с собой: возьму и прочту. Оттого и мучаюсь. Вот, когда отлучили графа, смотрим в одно прекрасное утро: на паперти храма целая кипа листков и брошюр. Монахи тотчас же ра­зобрали на подтопку. Взял и я несколько штук. Прочитал — одна брошюра безбожнее другой! Между ними были ответ Толстого Святейшему Cиноду и статья „о лживых началах". Прочитавши их, я пришел в ужас от того богохульства, которое в них заключалось! Я все тотчас же сжег; еще больше возненавидел освирепевшего графа; но произведенную в душе бурю никак не мог укро­тить. Я стал день ото дня, после того, все более и более тосковать и досадовать, и дошел до того, что в одно время ночью вышел из своей келии, перелез через стену и пошел бродить, куда глаза глядят. Брожу — и сам не знаю, куда и зачем. — А на душе так скверно, так скверно, что просто вот готов хоть сейчас пулю в лоб... Всю ночь пробродил. Наконец решаю, что мне действительно лучше всего удавиться... Но тут попадается мне навстречу лесник, ведет меня в свою избушку, усаживает за стол и начинает успокаивать, причем предлагает прочитать про­странное жизнеописание старца Серафима Саровского. Я взял книжку, возвратился в монастырь, пошел к настоятелю, рассказал ему все, что произошло со мной. Его это очень потрясло, но он сказал спокойным тоном:

— Не смущайтесь. Бог с вами, и никто на вас. Бросьте с этих пор скверную привычку заглядывать во все поганые места. В поганых местах нет ничего хорошего, так и в подпольных брошюрах вы никогда ничего хорошего не прочтете, иначе они и не были бы подпольными, иначе они и не прятались бы от света: „бываемое бо отай, — о том срамно есть и глаголати" — по­мните? Скажите пожалуйста, мог ли неверующий, гордый, возвеличенный всем миром писатель граф Толстой написать другое что, кроме богохульства в ответ на публичное отлучение его от Церкви? Отомстить! — вот главный лозунг его теперешней жизни. И он будет мстить Церкви всеми спосо­бами и всеми средствами, пока у него хватит силы. Христос, христианство — это для него одни заслонки, из-за которых он делает вылазки против Церкви, как носительницы истины. Смо­трите на это как на естественное зло и почти неизбежное. И в то же время верьте, что это зло, это бошинство писателя, попущенное Богом, в конце концов будет к добру и торжеству истины. Толстой умрет, а вместе с ним умрет и бешенство. Люди спокойно разберутся, и все пойдет к умножение славы Божьей. А нам, монахам, не пристало вмешиваться в мирскую сутолоку, в мирскую дрязги, в мирскую грязь. Мы будем стоять в стороне и делать доставшееся нам в уделе святое дело: служить Богу и поклоняться Ему в духе и истине.

    После этого мудрого наставления я пошел к себе в келию значительно успокоенный и сряду же принялся за чтение книжки о жизни Серафима Саровского. Прочитавши книжку, я решил непре­менно побывать в Сарове, поклониться св. мощам подвижника и, если можно, пристроиться в этом монастыре. И вот я теперь, как видите, в Са­рове, с вами беседую и пью чай, чему я, говорю откровенно, очень рад.

— Ну, а за что же вы на Петербург гневаетесь, — об этом ничего не сказали.

— Есть за что гневаться. Положим, Петербург сам по себе город, как город; в нем, мы знаем, есть люди самоотверженно работающее на пользу Церкви Христовой и своею работой подвигающие и нас грешных к добру и свету, но есть много и людей другого лагеря, людей зловредных, задавшихся целью поколебать Церковь и затмить истину...

— Но мало ли где нет их, этих зловредных людей: везде их много, и они не переведутся до тех пор, пока будет существовать род человеческий.

 — Нет, я не про это говорю, не про заурядных. Я говорю про людей выдвинувшихся стяжавших уже славу и популярность среди любителей оригинальности, трескучих фраз и сильных ощущений. Я говорю про новаторов, смотрящих на религию, как на нечто, подлежащее постоянному изменению приспособительно ко времени.


XVI.

Старые и новые подвижники

    Через два часа после обеда мы уже осматривали Саровский монастырь. Провожатым был избран один из послушников Саровской обители раб Божий Петр, еще молодой человек, поступивший в монастырь 12-ти лет и считающий свое пребывание в монастыре истинным счастьем.

    Прежде всего мы пошли на колокольню. Здесь во втором этаже помещается изящная и красивая по внутренней отделке и обстановке церковь во имя свт. Николая Чудотворца. В этом же этаже мы осмотрели довольно богатую по количеству и разнообразию религиозно-нравственных сочинений библиотеку. Здесь есть много старопечатных замечательных книг и даже рукописей. Из этой библиотеки братия монастырская свободно пользуется книгами.

— Что ж, и многие из монахов читают? — спросил я у библиотекаря.

— Многие читают, которые грамотны. Почему же им не читать? Монаху, ежели не читать духовно-нравственных книг, так просто — погибель; потому что — одиночество, скука и всякая блажь и нечист так и лезет в голову, особенно молодым людям... Не будь книг, так с молодыми людьми — просто беда.

    При этих словах библиотекарь, пожилой монах, кивнул в сторону нашего провожатого и улыб­нулся. Тот ответил такою же улыбкой и слегка покраснел.

— Вы все шутите, — сказал он стыдливо. Затем мы взошли на трети и четвертый этажи, где осмотрели колокола, настроенные по камертону и расположенные в гаммовом порядке. Самый большой колокол имеет весу около двух тысяч пудов; звон его не уступит по качеству колоколам Ивана Великого. Наконец, взобравшись под самую крышу колокольни, более сорока сажень в вышину, мы были поражены великолепием видов отсюда во все стороны. Со мной был фотографический аппарат и я воспользовался случаем запечатлеть некоторые из этих видов себе на память.

— Видите, какой здесь сильный и холодный ветер? — обратил внимание провожатый: — и всегда так. А внизу у нас всегда тихо и тепло.

— Это понятно: внизу лес, а здесь чуть не под облаками.

    С колокольни мы пошли в храмы: зимний собор, во имя Пресвятые Богородицы „Живоносный Источник", и в Успенский собор. При входе в первый на левой стороне снаружи помещается боль­шое изображение выше названного образа Пресвятые Богородицы и перед ним за железной решеткой нечто вроде небольшого фонтана, из которого всегда струится в чашу, а оттуда в небольшой бассейн чистая, как хрусталь, и весьма вкусная вода; которую постоянно богомольцы черпают и употребляют как целебное средство от недугов. Собор отличается художественностью живописи и драгоценности украшений. Особенно богато и красиво убрана издавна чтимая икона Богоматери, при­несенная в обитель, как говорит предание, самим ее основателем Иеросхимонахом Иоанном (скончался 1737 г.). Успенский собор отличается богатством и грандиозностью обстановки. Примером может служить серебряная риза на одной из икон собора, весящая двадцать девять пудов с фунтами, — а таких икон в соборе несколько!

    После осмотра главных монастырских соборов мы зашли в трапезную. Это большая светлая зала круглой формы, уставленная чистыми столами и ска­мьями. В трапезной замечателен художественно расписанный потолок. Живопись на нем изображает чудесные события из евангельской истории: оба насыщения Господом Иисусом Христом тысяч людей немногими хлебами и рыбами. При вечернем освещении это изображение производит большой эффект.

    Отсюда мы прошли через корпуса монашеских келий. Осмотрели мимоходом так называемые архиерейские покои и несколько монашеских келий и между ними келью, в которой жил преподобный старец Серафим. В этой, ставшей теперь замечательной и дорогой для всякого богомольца, кельи сохраняется все неприкосновенно в таком виде, в каком оно было в последние дни жизни подвижника. Здесь, кроме убогой обстановки, остались от преподобного старца и доселе хранятся для благоговейного почитания паломников: его скудная и грубая одежда, обувь, его вериги, четки, его рабочий топор, камень, на котором подвижник совершал коленопреклоненно свое молитвенное правило и т. п. Здесь ежедневно, перед теми са­мыми образами, перед которыми молился преподоб­ный, прежде служились панихиды, а теперь молебны.

    Оттуда мы прошли в больничный корпус. Осмотрев примыкающую к нему двухэтажную в форме креста церковь, в честь Преображения Господня (а внизу престол во имя Зосимы и Савватия Соловецких), мы зашли в больничное здание и в монастырскую аптеку. Помещения образцово обставлены и содержатся в совершенной чистоте. Аптека богата медикаментами. В палатах для больных мы застали несколько человек мирян мужчин и женщин.

— Разве у вас и мирские лечатся? — спросили мы у фельдшера из монахов.

— А как же: богомольцы. Для них-то, главным образом, все это и устроено и содержится. Человек зайдет сюда издалека, занеможет, — кто ему окажет помощь, если мы оставим без внимания? И таких всегда много.

 — Значит, места здесь нездоровые, что ли?

— На что здоровье наших мест? Наш мо­настырский доктор говорит, что наша местность здоровье самого Крыма. А больных много бывает, просто так... по слабости больше и от нужды. Стекается сюда со всех сторон бедный люд, и так дома ему приходится недоедать, а то и вовсе голодать, а тут еще за дорогу ослабнет... придет — глянешь на него: одна кожа да кости! Ну и предлагаешь: „тебе полечиться надо". Рад, как на велик день и благодарности несть конца!.. Ну и живут в палате неделю-другую. А потом дру­гая смена... Да так вот и лечим их...

— Какими же лекарствами вы лечите этаких больных?

— Какими же их лечить? сами знаете, чего они требуют: хорошей пищи да гигиены. Покормим, обогреем, обмоем-обчистим бедняка — он и пойдет от нас гоголем... А случается, что еще и одежонкой старенькой его побалуем...

— Этак, пожалуй, вы можете их привадить к себе, что и не отобьетесь?

— Нет. Народ честь знает: относятся добросовестно. Даже босяки, и те не очень пристают: раза два-три полечатся, и ожидают следующего года; они по зимам больше...

    В особой небольшой палате призреваются три старца. Современники преподобного старца Серафима; только и осталось их три во всей обители. Самому старшему из них Василию более ста лет.

    Поговорив со старцами, я попросил их сесть вместе и позволить мне снять с них фотографический портрет на память. Они молча повиновались, очевидно не давая себе ясного отчета, что именно хотят с ними делать. Я снял с них портрет и стал прощаться.

— Прощай, прощай, — сказал по-малороссийски тот же послушник Василий со слезами: — уже больше не побачимся... А хиба и побачимся, так на том свете... Не забувай мене, а я не буду тебе забувать: дьякуна Петра...

Из этой палаты мы все вышли растроганными.

— Кто его знает отчего, — сказал провожа­тый, — только так вот всегда: как побеседуешь с этими старцами, так и растрогаешься... При­дешь в свою келью: слезы так и давят... упадешь перед иконой, и плачешь, а чего — и сам не знаешь...

— Да, — сказал и монах-странник, глубоко вздохнув: — истинно: „аще не будете как дети, не можете внити в царствие небесное!..»

    Отсюда мы отправились в церковь во имя всех святых, находящуюся на монастырском кладбище, а потом в пятиглавый с вызолоченными и горя­щими на солнце куполами храм во имя св. Иоанна Предтечи. Этот храм чудесным образом построен над грандиозной капитальнейшей аркой, под которой находится огромный бассейн пре­красной ключевой воды, откуда она поступает по подземным трубам для продовольствия всего мона­стыря. В этом храме богомольцы обыкновенно слушают раннюю литургию, чтобы затем, по окончании ее, идти осматривать саровские пещеры.

— Давно ли эти пещеры существуют? — спросил я у монаха при входе в них.

— С незапамятных времен, — отвечал тот: — еще задолго до основания монастыря. Эти пещеры весьма замечательны, и особенно тем, что он вы­рыты по плану пещер киевских и, вероятно, со­временны им.

— А это что за вериги и кресты висят по стенам?

— Это все найдено в пещерах при расчистке их. В этих веригах подвизались и в них же скончались отшельники этих пещер, а кто они, имена их ведает один Бог!.. Вот, смотрите, тяжкие вериги, более пуда весом, с наперсным крестом и железной шапкой... так и остались наглухо закованными: стало-быть, тело-то подвиж­ника истлело, а вериги остались... Вот не угодно ли шапку надеть на вашу голову...

— Это зачем?

— Помогает от всяких болезней. Потому — ведь, почем знать, кто был этот подвижник может быть это был святейший угодник Божий?.. Истинно, исцеления бывают.

    Я послушался и с благоговением надел на себя эту отшельническую шапку, сделанную грубо из толстого полосоваго железа; она была слишком велика на мою голову, очевидно, хозяин ее был человек вдвое крупнее меня; эта шапка висит около восьми фунтов.

    Когда мы вошли в пещеры, на нас пахнул сырой и холодный воздух.

— Боже мой! как же тут жили люди безвы­ходно по несколько лет? — невольно воскликнули мы в один голос.

— А так вот и жили... Всю жизнь жили до глубокой старости... Тут тесно и темно, за то там, на небе, им будет и теперь есть — просторно и светло!.. Были когда-то люди верующие: вот это были истинные монахи!.. Не то, что нынче мы грешные: живем при всем удовольствии, да еще и ропщем... Какое уж тут спасение — один грех, больше ничего... Вот только и опомнишься не­много, когда сходишь в эти пещеры, да посмотришь на эти подземные келии, да на эти тяжелые ве­риги... Бывают минуты, что прибежишь сюда, при­падешь со слезами к этим святым оковам, облобызаешь их да омочишь слезами, — и только после этого и вспомнишь, что ты монах. А без этого, так просто беда бы была: так тебя постоянно невидимая сила и поднимает на ропот да на смуту, так тебя и тянет в мир, на простор, на приволье!.. Эти пещеры да вериги много нашего брата сдерживают, обуздывают.

    У монаха при этом дрогнул голос от внутреннего волнения, и он на минуту замолчал. Потом, идя впереди со свечей, продолжал:

— Вот видите, какие узкие пещеры: всего один аршин ширины, а в вышину —немного повыше человеческого роста... Это вот направо был тоже ход куда-то, а теперь завален... И много тут есть ходов таких заваленных и заделанных; а кто их позавалил и позаделал — неизвестно, и что там в этих заваленных пещерах есть, тоже неизвестно... А вот налево — такое же узкое углубление сажени две: это келия, где какой-нибудь подвижник подвизался... Вон в уголку у него крестик железный прилажен; здесь он, значит, свое правило келейное выдерживал, молился, а вот в другом уголку узенький продолговатый земля­ной выступ: это, должно быть, было ложе подви­жника, на котором он лежал, когда был нездоров... И таких келий в пещерах много. Из этого можно заключить, что здесь до возникновения обители подвизалось много отшельников. Быть может, было организованное братство, с настоятелем во главе. На это указывает еще и то, что здесь в пещерах имеется церковь во имя всех чудотворцев печерских... Вот мы подойдем к ней: надо еще три раза повернуть в право да два раза влево... Она как раз подходит под ту ча­совню, что вы видели на монастырском дворе; в нее отсюда проведена каменная труба — это должно быть для очистки пещерного воздуха: чувствуете, как тяжело дышать?

— Да, как в могиле.

— И вот в этой могиле жили люди... живые мертвецы, согревшиеся в буквальном смысле Христу, чтобы с ним же и воскреснуть...

— А что ныне отшельников у вас нет? — спросил у провожатого монаха мой спутник.

— Да как вам сказать... Нельзя сказать, что нету — есть; да только отшельничество ныне более тонкое, так сказать, духовное и не такое суровое и беспощадное, как в стародавние времена... Ныне в пещерах не живут, в затворы не затворя­ются, заживо себя не хоронят... А так, более в умственном отношении... Замкнется человек сам в себя, наденет на себя духовные вериги и живет, будто его и нет между братьею: только и чувствуешь его присутствие по той невидимой нравственной силе, какая от него кругом распростра­няется. Вот есть в настоящее время у нас два таких инока: один принял схиму и живет в монастыре, а другой в лесу в келии. Оба они — обыкновенные люди, как будто ничем не отлича­ются от прочей братии: а чувствуешь, что от них идет какая-то святость... Есть и еще среди нас истинные монахи, да только пока они живы, трудно за ними уследить... Был у нас один монах, и теперь еще он жив, которого все считали святым; он заметил это, и такую штуку отмочил, что все в ужас пришли, и стали с тех пор сомневаться в его святости; а ему только этого и нужно было: перестали его считать святым, его монашеская совесть смиренная и успокоилась... А все-таки, я так полагаю: что святье этого монаха у нас нет...

— Значить, вы не одобряете прежнего сурового подвижничества и признаете, что нынешнее, как вы выразились, более тонкое подвижничество стоит выше?

 — Нет, я так не думаю и не дай Бог мне думать так. Я только говорю, что и ныне есть подвижники; а каше из них выше перед Богом и людьми, прежние или теперешние — об этом и речи быть не может: первые — это столпы подвижничества, а вторые только слабые их подражатели; у первых была вера во Христа с гору, а у нынешних будет ли с горчичное зерно? Сами по­судите: жители этих темных и сырых подземелий, этих могил, прямо взяли да и умерли во Христе без всяких рассуждений: зарылись здесь — и тут конец им; а нынешние подвижники тоже готовы умереть во Христе, но все-таки так, чтобы им и свет был, и свежий воздух, и жилище, и одежда, и пища, и благолепное Богослужение... Это, значит, подвижники с рассуждением, с оглядкой назад... Конечно, они святые. Но действие их на нас окаянных и слабых не таково, как действие этих безвестных древних верижников, о которых как заговоришь, так и самого словно огнем жжет... Это, что означает? а то, что они — истин­ные светильники миру! Они спрятались под спудом для того, чтобы воссиять вечным светом миру!.. Да, мудрое это учение о светильниках; его нынче не весьма понимают. Тут нужно большую глубину ума и прозорливость, святое просветление. Это мне говорил наш теперешний отшельник, который в лесу. По нынешнему рассуждают об этом просто: сказано, — пусть люди видят твои добрые дела и прославляют Отца небесного... Ну,и делают нынешние праведники добрые дела во славу Божию, и светят миру; люди их видят и действительно прославляют Отца небесного; но вместе с тем прославляют и этих делателей добра, воздают им заслуженные, конечно, по­чести и славословия, и, стало быть, нынешние пра­ведники уже получают, до некоторой степени, мзду свою. А когда умрут, эта личная их мзда от человеков значительно ослабит тот свет Христов, который светит чрез них миру. Древние же мзды своея не приняли, зато теперь светят яркими путеводными звездами на нашем житейском пути... Мы видим теперь этот свет и спрашиваем: чей это свет? И ответ нам слышен один: Христов. Так и ап. Павел повелевает: не говори — я Павлов, я Апполосов, я Кифин, а говори: я Христов... Так, что я и нынешних не осуждаю, но прежних ставлю выше... Все сие к славе Божьей и к нашему назиданию... А вот и церковь... Видите, вот пещера уширяется... Вон виднеется иконостас...

— А неизвестно ли, когда эта церковь основана здесь и кем?

— А вот, извольте прочесть на стене... Тут вырезано...

Монах посветил, и мы прочли надпись, кра­сиво вырезанную славянским шрифтом: „Лета 7119, от Р. Хр. 1691 индикта 14 мая месяца начаша сия пещера копатися. Лета 1711: индикта 6: мая 3 дня освятися в них сия церковь преподобных отец Антония и Феодосия Печерских».

 — Видите, все сказано, а не сказано, кто копал, кто сооружал церковь, кто освящал... Вот какое смирение!..

— Стало быть, известно, когда копались эти пещеры, а вы, кажется говорили, что начало этих пещер теряется во мраке прошедших веков.

— А это, видите ли, говорится о копании пе­щере, где именно помещается церковь, а не о всех пещерах, которых здесь так много, что если бы их вытянуть в одну линию, то получилось бы не­сколько десятков верст.

Мы с особенным благоговением вошли в тесный и низенький алтарь, среди которого водружен камень, служащий престолом, а в углу сделан не­большой выступ для жертвенника. Обстановка древ­няя и скудная; иконы старинные с потемневшими ликами. Все это намеренно не обновляется, а со­храняется в прежнем виде из уважения к древ­ней святыне.

    После осмотра пещер я почувствовал сильную усталость, так что едва мог двигаться, и с трудом добрался до своей квартиры.


VII.

Поколебавшийся индифферент

    Ночь я спал спокойно, и потому на утро встал здоровым и бодрым. Прежде всего, послушник доложил мне, что меня желает видеть один господин, тоже из приезжих.

Через полчаса мы знакомились с этим господином.

— Сотрудник такой-то газеты, — отрекомендо­вался он. Я еще вчера хотел познакомиться с вами, да не стал вам мешать: вы были заняты осмотром обители...

— А вы давно уже здесь?

— Я уже дней пять, как приехал.

— О, так вы уж, я думаю, успели все здесь осмотреть, со всем ознакомиться?

— Да. Хотя не могу похвастаться этим. Ведь Саров в такое короткое время изучить невозможно. По крайней мере для меня — здесь что ни шаг, то загадка...

— Например, что для вас представляется загадкой!.

— Да, собственно, все... Для нас так называемых интеллигентных индифферентов в религии, все в этой области представляется загадкой...

— Ну да, как в области совершенно для вас незнакомой и не интересной!. Для индифферентов, я думаю, и самая религия есть загадка, и притом загадка малоинтересная?

— Да, пожалуй...

— Тогда, собственно зачем же вы сюда приехали?

— Меня командировала редакция...

— Но все-таки, я уверен, вы ехали сюда со­знательно и свободно, а не по принужденно. А раз это так, у вас несомненно должны быть определенные планы и цели вашего паломничества в Саров, в это святое и дорогое для православного человека место.

— Да, конечно. Главная цель запастись впечатлениями и поделиться ими с читателями газеты.

— И это дело не шуточное, не правда ли?

— Несомненно, дело серьезное.

— Но справитесь ли вы с этим делом, как следует, добросовестно, если вы, как индифферент в религиозных вопросах, будете делиться вашими впечатлениями с читателями всех классов о таком центре религиозной жизни, как нынешний Саров, смотря на все здесь происходящее с ва­шей личной точки зрения? Мне думается, едва ли у вас выйдет дело чисто... Если не ошибаюсь, я читал ваши „путевые эскизы» в полученном мною вчера номере вашей газеты. Ведь это ваша статья? фамилия-то ваша?..

— Да, да... Читали? Это моя статья. Ну и что же вы в ней нашли?

— По-моему, извините за откровенность, эта ваша статья просто возмутительная...

— Позвольте, позвольте! Это на каком же основании?..

— Во-первых, она написана неприличным тоном. Писать в тон какого-нибудь газетного фельетона о том, что близко соприкасается с религиозными вопросами, — это по меньшей мере непри­лично. Во-вторых, вы с легким сердцем вышу­чиваете местами святые верования русского народа и его чистейшие религиозные побуждения, предста­вляющиеся вам, какими-то, как вы выражаетесь, “благо-глупостями» и „детским наивным лепетом».

— Но ведь, согласитесь, не могу же я заставить себя представлять все это иначе...

— Да. Но вот тут-то и начинается то, что меня крайне возмущает у вас, господь индифферентов. По-моему, раз вы индифференты, так будьте честными индифферентами и рассуждайте ло­гично. Например: религиозная область — чуждая вам область, вследствие чего суждения ваши о ней не могут быть безошибочны и серьезны. А то, что заведомо небезошибочно и несерьезно, не должно быть выдаваемо за истину, и тем более публично, чрез посредство печати. Здесь, как видите, не со­блюдено элементарное правило здравого смысла: не пиши о том, в чем не сведущ.

— Но на мой взгляд религия не такая уж важная и сложная штука, чтобы ее мудрено было постиг­нуть простому смертному. Уж коли деревенские бабы постигают, то неужели же интеллигентному человеку это трудно.

— Да, трудно, а иногда бывает и невозможно. Слышали: „ни Отца кто знает токмо Сын и ему же аще волит Сын открытий Но мы Священное писание пока оставим; будем рассуждать от разума. Во-первых, вы сейчас же сказали, что для вас в религиозной области все — загадка, и сказали истинную правду; а тут вы говорите уже в обратном смысле: вы говорите уже, что религия не сложная штука, доступная даже деревенским бабам, а тем более вам, человеку интеллигентному. Вы противоречите, по-видимому, сами себе. Но это только “невидимому”. На самом же деле вы и в данном случае сказали су­щую правду; ошиблись же лишь в одном, а именно: допуская, что во всем, и везде доступное деревенским бабам всегда доступно и всякому интеллигенту.

— Вы думаете, что я ошибаюсь?

— Да. Жизненная критика нам постоянно говорит, что часто, не только „деревенским бабам» — деликатнее бы сказать: женщинам, — но даже младенцам бывает открыто то, что бывает сокрыто от премудрых и разумных. Во-вторых, религия действительно для многих— не загадка, но это при одном условии: если имеется, так сказать, ключ к разрешению ее, если есть наличность средств к восприятию ощущений из области религии...

— Виноват, я не совсем вас понимаю...

— Я поясню вам. Прежде всего, вы согласны с тем, что религиозная область есть область духовная по преимуществу...

— Область психологическая...

    В том-то и дело, что нет. Психология здесь играет роль служебную. Область духа — это высшая область, в которую проникают только исключительные натуры человеческие. Эта область находится вне мира вещественного, чувственного, а потому и не поддается никакому исследованию и критик обыкновенного человеческого разума, заключенного в рамки чувственности и материальности. Для проникновения в область духа и для восприятия ощу­щений этой области человеку нужны особые органы, органы духа. Эти органы у человека, как у суще­ства предназначенного для духовной жизни, несомненно имеются в потенциальном состоянии. Человек должен их развить. Эти духовные органы развиваются совершенно отдельно и независимо от развития органов души и тела. И вот часто слу­чается так в жизни, что какие-нибудь „деревенские бабы» или простые рыбари, вследствие сложив­шихся обстоятельств, гораздо успешнее достигают развития духовных органов, нежели ученые интел­лигенты, проводящие всю свою жизнь в упражнении и развитии органов мышления и психофизиологических ощущений. Отсюда понятно часто встре­чаемое в жизни превосходство в духовном отношении простецов и даже неграмотных над пре­мудрыми и разумными. Первые ощущают то, чего последние ощутить никак не могут, ибо ощущать не чем. Доказательством может служить и пре­подобный старец Серафим, виновник нашего с вами паломничества и знакомства. Он всю жизнь свою работал неустанно над развитием своих духовных органов, духовных способностей, для чего употреблял уединение, отшельничество, труд, затвор, тысячедневную на камени молитву, пост, целомудрие и другие средства, и достиг того, что религиозная область ему была настолько открыта, что он жил в ней, как рыба живет в воде, или птица в воздухе; для него было ясно то, что нам представляется загадкой. После этого есть ли что смешного и достойного вышучивания в про­зорливости подвижников духа, в их несколько оригинальных приемах действования в жизни и в отношениях к людям. А ваша статья полна глумления над всем этим. Вы должны сознаться, что вы ошиблись.

— Ну, положим... я несколько поторопился... Но ведь я и не думал писать какого-нибудь религиозного или антирелигиозного трактата...

— Это так. Но все-таки к религии, к этой величайшей святыне человечества нужно относиться серьезнее: можно было бы для шуток и острот избрать что-нибудь другое, менее дорогое людям... Я боюсь, что вы в таком же духе послали в редакцию ваши впечатления из Сарова.

— Да, вы не ошибаетесь... Но теперь уже не воротить... Действительно я поступил немного не­обдуманно... Однако, учете о духовных органах, как совершенно новое для меня, как-то не совсем ясно мне представляется... Интересно было бы с вами подробнее потолковать по этому вопросу... И вообще, скажу вам откровенно, я начинаю интересо­ваться религиозными вопросами... Вот вчера я беседовал с одним умным и очень развитым Саровским монахом: так он тоже очень много сообщил мне нового для меня. Например, он тоже излагал мне целую теорию аскетизма и подвижниче­ства, и я был несколько поражен тем, что и тут все так стройно и последовательно, почти научно...

    Кроме того, я теперь вспоминаю, что когда он говорил мне о так называемом „старчестве", то высказал нечто подобное вашему сообщение о духов­ных органах.

Тут вошел послушник и доложил, что исправник, становой приставь, а также какой-то приезжий монах-академик — едут сейчас осматри­вать Серафимовы пустыньки и источники.

— И велели передать вам, — говорил он, делая смиренный поклон, — что уже монастырская линейка подана и что ежели вы желаете, то пожалуйте — по­едете вместе с ними.

— Ах, да, виноват!.. Я и забыл, что мы усло­вились с ними ехать в половине десятого... а те­перь уже почти десять... Скажи, что — сию минуту.

Не найдется ли место и для меня в линейке — спросил корреспондент у послушника. Тот ответил, что линейка на десять человек. Через несколько минут мы уже ехали по лесной дороге, ведущей к пустынькам и источнику преподобного Серафима.


ХVIII.

Прозревший исправник

    Направо возле меня поместился на линейке ис­правник, бравый, еще не старый военный человек; налево — молодой иеромонах с академическим значком. Когда мы, переехав через мост, обогнули монастырь с юго-западной стороны и выехали на лесную узкую, но довольно проторенную дорогу, по которой туда и оттуда непрерывной вереницей тя­нулись пестрые группы богомольцев, — между моими соседями завязался интересный разговор.

    Я всегда прихожу в недоумение, говорил исправник, когда вижу перед собой молодого, жизнерадостного, образованного, полного сил и энергии человека в монашеской рясе.

— Вас это приводит в недоумение? — спросил с едва заметной улыбкой на безусых устах красивый, с женственным лицом, иеромонах.

— Да, я всегда крайне удивляюсь, и не могу никак согласить два понятия: образованная здоровая молодость и монашество. И... извините, батюшка... у меня всегда в таких случаях... закрадывается, так сказать, некоторое сомнения...

— В чем? в искренности даваемого Богу обета монашества? это вы хотите сказать?

— То есть... не то, чтобы в искренности, а просто сомнение берет в том, что едва ли моло­дой, сильный, кипучий жизнью организм в состоянии снести эти вериги мертвенного монашества... Ведь, кажется, монах, прежде всего, должен убить свою плоть... Не так ли?

— Да, убить плоть — это верно; но не тело, не организм, кипучий жизнью.

— А разве это не одно и то же?

— Большая разница. Плоть, лучше бы сказать, плотяность, — это низменные, исключительно животные страсти человека, которые его собственно и губят; а тело — это тот именно кипучий жизнью организм со всеми, данными от Бога силами, о котором вы упомянули. Это — две сущности внешнего человека, и он находятся в постоянной брани между собою. Кроме того, у человека, есть еще внутренняя, духовная сущность, которая также на­ходится во вражде с плотью, но в полном согласии с телом; она, так сказать, ипостасно соеди­няется с ним, подобно тому как во. Христе ипо­стасно соединяется Божество и человечество. И имейте в виду: только при таком соединении двух сущностей, внутренней и внешней, духа и тела, возможен и мыслим истинный человек, А так как этому соединению мешает плоть, то христианство и учит убивать ее, т.е. низменные греховные страсти, гнездящиеся в человеке. А где, т.е. при каких условиях всего удобнее убивать страсти? В миру, как известно, это неудобно, так как современный мир весь пропитан плотью, низменною страстностью; поэтому люди, хотящиеся жить истинною жизнью человека, создают для умерщвления плоти особые условия — это именно монастыри, монашество...

— Но, позвольте, я вас перебью. Вот вы гово­рите, что надо убить страсти, всю чувственную сто­рону человека, т.е. совершенно обесчувствить его, сделать его, следовательно, деревом, для того, чтобы он, придя в ипостасное соединение своих сущно­стей, стал жить истинною жизнью. Я все-таки не понимаю, какая тут жизнь? человек одеревенел,  застыл, умер, — а говорят, что он это только начал жить истинною жизнью! Для меня это, право, непонятно...

— Главная ваша ошибка заключается в том, что вы смешиваете страсти, животность, плотяность с некоторыми из прекрасных качеств души и с естественными невинными, а иногда и благород­ными, стремлениями чесовека...

— Например?..

— Например: сердечное влечение одного пола к другому, стремление к отстаиванию своих прав, к завоеванию положения в обществе, стремление к веселью, к удовольствиям, к проявлению свободы и независимости и т.п., все это вы, несомненно, и считаете страстями, и думаете, что учение христиан­ское, говоря о страстях человеческих, которые нужно всячески умерщвлять, имеет в виду именно все мною перечисленное?

— Да, я и прочие так думаем, а как же иначе?

— Вот здесь то вы и ошибаетесь, жестоко оши­баетесь, так как эта ошибка, главным образом, и порождает ту ужасную пропасть между истинным христианством и современным интеллигентным обществом, которая так гибельно, так раз­лагающе действует на человеческий род. В на­стоящее время истинное христианство — я разумею православие — и большинство интеллигентного мыслящего общества пользуются одной и той же здравой логикой при изложены мыслей, но говорят на разных языках, разными терминами, означающими у христиан одни понятия, а у большинства интеллигенции — совершенно другие. И вот в этом вся беда. Если бы не было этого, не было бы у нас этого индифферентизма в религии и вызываемого им де­кадентства в христианстве.

— Но, позвольте, батюшка, как же надо пони­мать страсти человеческие?

— Постараюсь объяснить вам это примером.

    Припомните известную, конечно, вам жизнь св. ап. Павла. Вот он — пламенный, полный кипу­чей деятельности, образованный юноша: не бросая научных занятий, он принимает близкое и горячее участие в общественных делах; он ярый защитник абсолютной свободы, последователь прогрессивных стремлений своего времени и гонитель воз­никающей религии. Но вот он на пути в Дамаске, по внезапному озарению свыше, вдруг преобразуется: он убивает свою плоть, сраспинается Христу, умирает для мира; в нем происходит полный переворот, но какой переворота? переворот внутренний, духовный! Он убил страсти, но жизнь его от этого не умерла, а сделалась еще более деятельною, забила еще сильнее ключом; все стремления его к свободе, к свету, к любви и проч. не только не ослабели после порабощения страстей, но приобрели бо­лее интенсивный и очищенный характер. Или вот старец Серафим: он умертвил свою плоть, но он ли не был отзывчив на все в жизни человеческой: с горюющими он горевал с радую­щимися — радовался, со злом боролся, добро защищал всем своим существом, от богатых принимал, бедным раздавал... неустанно работал и служил, как мог, Богу и людям, и все это исклю­чительно для умножения и расширения царства Божия на земле, т.е. Церкви Христовой, ибо он понимал выражение молитвы Господней: „Да приидет царствие Твое"... Итак, страсти человеческие, которые под­лежать умерщвление, не суть импульсы человеческой деятельной жизни или проявления темперамента, а они суть те пришедшие извне и случайно приставшие к ним придатки, болезненные наросты, зловредные паразиты. Плоть — это совершенно чуждый человеку элемент, яд, гной, проникший в его сущность, вследствие его греховности, ненормальных условий жизни и развития. Вот этот яд, этот гной, раз попавши в человека, гибельно разъединяет в нем два естества — духовное и телесное. Вот вам пример. Стремление к свободе есть импульс: степень и способ проявления этого стремления указывает на темперамент личности; все это свято пред Богом. Но вот сказанное стремление принимает демонический характер: свобода одного достигается порабощением другого; начинается борьба за свободу, которая скоро переходит к царству насилия и кон­чается рабством. Вот это и будет плоть, живот­ность, страстность низменная, яд и гной. Напротив того, если стремление к свободе удовлетворяется положительными результатами, не только без всякого насилия и порабощения человеческих личностей, но с значительнейшим расширением и осмысливанием самого понятия о свободе, — то здесь одна чистая христианская деятельность во славу Божию.

Исправник как то вдруг смолк и задумался. Этим временем воспользовался упоминавшийся выше монах, „искатель истины», и предложил вопрос:

— Вот вы, батюшка, упомянули в разговоре „декадентство в христианстве». Интересно услышать от вас разъяснение, что такое — декадентство во­обще и декадентство в христианстве, в частности.

    Да ведь вы знаете, что такое декадентство во­обще? Декадентство — это болезнь века; это плод расстройства воображения, результат чрезвычайной нервозности. Известная часть общества в настоящее время живет только фантазиями и фантасмагориями, и довела себя, наконец, до того, что начинает, как бы в каком чаду, бредить и галлюциниро­вать, употребляя при этом ненормально резкие жесты и выражения. Вот это состояние людей и есть дека­дентство. А проявляется оно, разумеется, там, где действует декадент — этот угорелый человек. Сперва декадентство появилось в искусстве и жи­вописи; потом перешло в литературу и жизнь; на­конец, в последнее время появилось в религии, и даже религии христианской. Но здесь оно продер­жится недолго, так как в царстве света и кра­соты безобразия декадентства особенно резко выделяются и действуют отталкивающе, даже на людей и не совсем нормальных. Так, например, когда вы смотрите на картину, где деревья отчасти напоминают вам какие-то небывалые чудовища, отчасти смахивают на кучи мусора, или на здание, украшением которого служат фигуры, похожие и на человека, и на животное; и на растение, или когда вы читаете стихи, где „звуки румянятся, как шалунья заря» и „шепчется румяный небосклон», — то явный абсурд пред вами до некоторой степени затуше­вывается окружающей пестротой и подходящей обста­новкой. Но когда вам какой-нибудь проповедник декадент, хотя и даровитый от природы, станет путать христианство с язычеством, идеи Богочело­века оправдывать соображениями Аристотеля, Шопенгауэра, Ренана, цитаты из Евангелия ставить в параллель с выдержками из порнографического издания, — это уже слишком наглядно и отвратительно, хотя и оригинально. Декадентство в христианстве — прекрасная характеристика того болезненного течения в современной церковно-общественной жизни, которое из нашего „окна в Европу» разносит амбре по всей Руси-матушке и туманит слабые головы недоста­точно созревших в религиозном отношении людей...

Не успел иеромонах окончить своей речи, как „искатель истины" вдруг привстает и подает ему руку, говоря с видимым волнением в голосе:

— Дорогой батюшка, позвольте пожать вашу руку и поблагодарить вас за вдохновенное и мудрое наставление.

— Я так туманно выражаюсь, — сказал иеромонах, протягивая и с своей стороны руку, перемо­танную четками, — что мне стыдно выслушивать от вас благодарность.

Монах взял руку иеромонаха и поцеловал ее.

— Позвольте и мне поцеловать вашу руку, — сказал и исправник. — Да, батюшка, я действи­тельно с нынешнего дня прозрел, и это отношу к чудесам, которые непрестанно творятся здесь в обители старца Серафима...

— Я здесь совершенно не причем, — сказал, застенчиво краснея, иеромонах. — Я лишь хотел вас убедить, что нет ничего удивительного в том, что молодые образованные люди идут в монахи, на работу Христову. Тому следует удивляться, что мы часто нашу юность, нашу образованность, наши силы приносим в жертву дьяволу, употребляем на служение злу и лжи, сиречь плоти...

— Вот, господа, это будет ближняя пустынька, — доложил нам монастырский кучер из послушников, останавливая лошадей.

    Мы вышли из экипажа и, объятые благоговейным чувством, приступили к осмотру приснопамятного места святых подвигов святого старца. Нас встретили нарочито поставленные здесь по­слушники: один уже старик, другой еще юноша. Оба поклонились нам и подошли к иеромонаху под благословение.

— Милости просим, дорогие гости, — сказал старший послушник с добродушной улыбкой.— Осмотреть желаете святые места великих подвигов нашего молитвенничка и заступничка пред Богом, батюшки Серафима. Пожалуйте: вон —его, батюшки Серафима, келийка... Только это не настоящая, а подобная той, которую сделал своими руками батюшка Серафим. А настоящая увезена отсюда дивеевскими монахинями... Они у нас, у, какие почитательницы батюшки Серафима! Так и подавай им все... за­брали у нас и пустыньку, увезли и камень, на котором батюшка тысячу дней молился... Вон оно место-то, где этот камень лежал: оно видите те­перь обнесено, оградкой с крышей... А вот это — крест с распятием; а у креста пень, а на пне, замечаете? икона Богородицы „Умиление». Это так-то вот висела тогда икона на сосне, а батюшка Се­рафим стоял своими праведными коленочками на камне и молился на ту икону... И так-то тысячу дней и ночей... Вот как молятся праведники Божии... А мы то грешные... Э, уж, да что про нас и говорить!..

— А икона эта — та самая или другая?

— Другая, другая, отцы дорогие. Подлинная икона тоже: прибрана она у тех же монашек... Ну, да мы отберем ее у них... Совсем они нас обидели...

— А где источник отца Серафима?

— А вон, видите, часовня? Вот это и есть его источник целебной воды... Направо — это купальни: мужская и женская. Не угодно-ли искупаться: все ку­паются... Вода холодная, как лед — а для человека без вреда, а даже с пользою... Сколько больных выздоравливает, страсть!.. В купальню войдет в недуге, а оттуда выходит здрав!..

— А это что влево от часовни? огород, что ли какой?

— Огород. Это на том самом месте, где праведничек копал своими ручками землицу и садил да выращивал необходимые для себя овощи... Тут все так и поддерживается, как было при батюшке... На огороде там вон и старик особый сидит: это уж ему поручено, его послушание...

Мы осмотрели пустыньку, получили там сухариков, раздаваемых в подражание тому, как раздавал преподобный Серафим своим посетителям; побывали в часовне, взяли там воды; искупались в купальне; зашли на огород.

— Давно ты в монастыре, старичок? — спро­сили мы у старца-огородника, немного похожего на преподобного Серафима.

— Почитай с измальства.

— А на этом послушании давно?

— Давно.

— И не скучно тебе здесь? Старик улыбнулся.

— А что это такое „скучно?» — спросил он.

— А это, когда человеку бывает невесело, — пояснил становой пристав.

— А нам всегда весело... Батюшке Серафиму было всегда тут весело,— и нам весело.

— И не страшно вам тут в лесу жить?

— «Господь просвещение мое и Спаситель мой — кого убоюся? Господь защититель живота моего — кого устрашуся?!» воскликнул старик, подняв взор к небу.

Потом мы ездили осматривать дальнюю пустыньку и Серафимову пещерку, в которой напали на праведного злодеи и избили его до полусмерти. Возвратились мы в монастырь около часу.


XIX.

Что говорят монахи

    В тот же день я был на вечернем молитвенном правиле братии, которое по другим монастырям совершается монахами в кельи; в Сарове же, имеющем более строгий режим пустынножи­тельства, это правило совершается в церкви.

Все монахи, собравшиеся в церковь, — а их было несколько сот человек, — правило держали усердно и бодрственно; многие старцы молились со слезами. Казалось, что, после такой долгой и усердной мо­литвы этих отшельников, небо должно быть от­версто для людей и сердца последних — открыты для восприятия небесного.

После правила, на паперти я повстречал уже знакомого читателю газетного корреспондента, ко­торый настойчиво приставал к одному монаху.

— Помилуйте, вы по нескольку раз повторяете одно и тоже, — а Христос учит в евангелии против многословия во время молитвы.

— Видите, господин, что я вам скажу, — отвечал монах. — Во-первых, где же тут многословие, когда мы одно и то же молитвенное воззвание повторяем несколько раз, а во-вторых надо смотреть не на букву писания, главным образом, а на духе... „Не знаете, какого вы духа», говорит нам Спа­ситель, и это верно до сих пор; а между тем, мы должны бы уже знать, какого мы духа, и того духа, христианского, держаться...

— Да нет, вы скажите, какая польза в том, что вы произнесете «Господи помилуй» сорок раз? не достаточно ли сказать один раз, да с чувством, нежели сто раз, да без всякого чувства, машинально?.. Или, например, узнал я, что некоторые из вашей братии читают молитву Иисусову по двести — триста раз!..

— Не удивляйтесь и не смейтесь... А вникните-ка в самую суть... Вы человек развитой... Вы сами сейчас сказали, что лучше молиться с чувством. Так?

— Так, конечно.

— Вот именно мы этого-то и добиваемся. Мы произносим „Господи помилуй» один раз или читаем молитву, например, Иисусову — нет чувства; читаем в другой раз — нет чувства, и так далее... Наконец, смотришь, на двадцатом или сотом разе и дрогнуло сердце!.. а на сто пятьдесятом разе — слезы показались!.. Вот наша цель и достигнута!.. Для этой же цели и Христос говорит: „А ты, когда молишься, войди в клеть твою и затвори двери». Все это, господин дорогой, для чувства, для чувства... Кабы мы с вами были не так греховны, не так плотяны, не так глухи и грубы, — нам  бы довольно одного воздыхания и возведения очей к небу, чтобы помолиться умом и сердцем; а то мы одеревенели в нашей суетливой жизни, и пока разбудишь уснувшее чувство молитвенное, много нужно труда... Да и того не надо нам забывать, что, по слову апостола Христова, мы должны не­престанно молиться, за все благодарить...

— Непрестанно молиться,—а когда же работать?

— Видите, вот, как вы смотрите на молитву!.. Да ведь молитва же есть обращение нашего ума и наших чувств к Богу. Постоянно держи Бога в уме и в сердце — вот это и есть непрестанная молитва; а такая молитва нисколько не помешает нашему труду, и даже сделает его более производительным и угодным Богу.

— Но все-таки для меня это не совсем ясно и логично.

— Я с вами согласен, господин. Но это от­того, что вы не вникаете в самый смысл христианских наших обрядов и обычаев; вы смотрите лишь на внешнюю сторону. Этак и в светской обыденной жизни окажется все неясным и нелогичным. Вот, например, сочинение и печатание книг. Спросите у неграмотного мужика относительно этого: много ли тут для него ясного? темно!.. А гра­мотному, и особенно образованному — ясно. Так и здесь, в деле молитвы, и вообще в христианской жизни: тут также надо быть в своем роде грамотным, сведущим... Вы, господин, поживите у нас в обители хотя годик, пройдите некоторые послушания, поучитесь монастырской жизни, изучите суть монастырских уставных правил, — вот вы будете настолько грамотным, что вам многое из монастырского станет ясным и логичным...

— Да неужели для вас все тут ясно и логично?

— Несомненно. А если что не постигнуто, ста­раемся постигнуть: человек идет от силы в силу... Извините, господин, я сегодня больше беседовать не могу; по уставу после правила я совсем не должен говорить... Приходите завтра ко мне до пра­вила, вон в том корпусе, там спросите четвер­тую келью...

— А не помешаю я вам?

— Нет. Я в последнее время занимаюсь пере­пискою нот для певчей братии; это не срочная ра­бота. Вот там можно еще побеседовать о предметах веры.

— Хорошо, я, пожалуй, зайду. Мне кое что еще интересно вас поспросить.

Вечером я побывал еще раз у настоятеля монастыря.

— Завтра я думаю выезжать из Сарова, сказал я, — поэтому позвольте проститься с вами и поблаго­дарить вас за все доставленные мне духовные ра­дости и гостеприимный привет...

— Завтра едете? Куда же вы направитесь? На Дивеев?

— Да, думаю побывать там.

— Следует, следует... Если не были, обяза­тельно побывайте... Там игумения — основательная женщина и строгой жизни... Там есть кое-что интересное и касающееся жизни старца Серафима, и так, само по себе...

— А на что, например, мне следует, по ва­шему мнению, обратить там особенное внимание?

— Да вот осмотрите келийку Серафима, кото­рая увезена туда из лесу монахинями и служит теперь алтарем одной из домовых церквей мона­стыря. Осмотрите вещи старца — их там много. Затем, стоит вам обратить внимание на юродивых женщин, которых в Дивьеве всегда несколько. Ни в одном монастыре нет столько юродивых, сколько их в Дивеевой пустынь. Там есть одна очень интересная и замечательная юро­дивая, Прасковья Ивановна. Она очень многим пре­красно предсказывала будущее, и предсказание сбы­вается. На это есть у меня случаи.

— А чем можно объяснить присутствие в Дивееве большого числа юродивых женщин?

— Бог их знает. Говорят, будто это по завещанию старца Серафима. Но достоверно я не знаю и утверждать не могу.

    От настоятеля я зашел к моему знакомому послушнику, который меня водил по монастырским достопримечательностям. Он жил в отдельной мизерной, но чистенькой и уютной, келийке.

— Это все я сам, — хвалился послушник, по­казывая мне всё хозяйственные приспособления своего, более чем, скромного жилища. — Это вот у меня постель... это кладовка... это печь и труба для самоварчика... это вот мой святой угол и постоянный огонь в лампадке... Тут моя и мастер­ская, тут мой и кабинет, тут моя и спальня, и гостиная, и приемная, и зала, и все; три аршина в ширину, три аршина в длину и три аршина в вы­шину: кубическая форма... И преотлично; больше мне и не надо; лишь бы теплый уголок, а здесь зимою очень тепло.

— Вы сказали, тут ваша и мастерская, — чем же вы занимаетесь?

— Я — певчий и переписчик. А в свободное от этих занятий время вот чем забавляюсь.

    При этих словах он достал из своей „кла­довки» несколько статуэток лепной работы, изображающих старца Серафима в разных его положениях: и стоящим на камне и кормящим медведя, и благословляющим народ и проч. Работа довольно изящная. Сходство вылепленных фигурок с портретами Серафима Саровского порази­тельное.

— Из чего делаете?

— Из обыкновенной гончарной глины.

— Куда же свои изделия сбываете?

— А так, кому подаришь, кому продашь...

— И дорого платят?

— Кто что даст, не из корысти ведь делаем...

— И еще есть кто этим занимается?

— Есть еще двое. А то другие занимаются вырезыванием из дерева крестиков, ложек и то же статуэток... Есть, занимаются живописью и изготовлением иконок, перстней с изображением старца Серафима...

— Вы один в этой келье?.. Впрочем, другому тут и поместиться негде... Ну что ж не скучаете?

— Теперь нет; раньше скучал... пока не понимал смысла монашества...

— А, по молодости лет, соблазны не действуют на вас?

— Как не действуют? постоянная буря, по­стоянный огонь в душе.

— Чем же вы этот огонь угашаете?

— У нас одни средства: пост, молитва, чтение душеполезных книг.

— И действуют эти средства?

— А как же? только они и спасают... А ко­торые ленятся прибегать к этим средствам, обя­зательно падают.

— И как поступают у вас с падшими собратьями?

— Кто?

— Начальство, братия.

— Начальство урезонивает, налагает эпитимию, назначает особое послушание согрешившим... А братия — что ж? она понимает, что все мы не без греха, что все мы не застрахованы от коз­ней дьявола... Ну и, конечно, прощают.

— А если человек все падает и падает и не исправляется, тогда что?

— А тогда просто выгоняют из монастыря, и все тут. Вот недавно одного выгнали.

— И аттестацию какую кладут на документах?

— Какую ему аттестацию? Отдадут документ, если он имеется, и ступай, куда знаешь... Зачем же чернить человека?..

— А разве и такие в монастыре есть, у которых не имеется никакого вида на жительство?

— Случаются и такие: просто непомнящие род­ства и местожительства... из босяков, которые...

— Какой же монах может быть из босяка?

— О-о! не говорите. Еще какие монахи из них выходят! Редко, правда, но бывают выходцы и из босяков замечательные... У нас и теперь есть один — так, прямо, святой!..

— Но этак у вас могут скрываться всякие порочные люди?

— Нет А полиция на что? О каждом беспаспортном сейчас же доводится до сведения полиции. И принимаются такие лица после долгого и, строгого испытания. Лет десять-двадцать за ним строгий надзор и духовного и светского началь­ства, и уже только после того, как окончательно все убедятся, что человек безукоризненных нравственных качеств, его принимают в число ря­софорной братии, а потом допускают и к по­стригу в мантию. У нас насчет этого строго! У нас раз монах носит мантию, так это не зря, это уже обязательно человек достойный.

— Значит, у вас монашество трудно достается?

— Большим трудом, потом, как говорится, и кровью. Да иначе и нельзя. Что ж, разве мона­шество шутка?

— Вот у вас, кажется, одного, по моему мнению, не достает.

— А именно?

— Ученья мало. Следовало бы иметь в мона­стыре особую школу для братии; и в этой школе и учить бы монахов разным наукам, и особенно богословским. Учащихся разделить бы на классы, в которые и поступай, кто куда годен по степени грамотности и развития.

— Да это, пожалуй и нужно было бы... Потому что подвиги подвигами, а ученье и развитие очень необходимы, особенно в теперешнее время, когда ученье в миру поставляется в первую голову. А то, действительно, бывают такие случаи: придет, например, какой-нибудь проходимец в монастырь в виде странника, и ну, мутить братию всякими соблазнительными ученьями да баснями: а мы — невежды слушаем, да ушами только хлопаем, по­тому как есть ничего не смыслим... А в конце концов объявится, что это был шарлатан, однако, души-то невежественных и простых монахов смутил, веру поколебал!.. Или в другом роде: спрашиваете например, у монаха богомолец о том, о сем, по религиозной части. „Дай, дескать, святой отец мне наставление, растолкуй то-то и то-то в жизни, в вере; разреши вот такой-то мучительный мой вопрос, я за тысячи верст сюда шел, чтобы получить ответ». А наш монах, что скажет на эту законную просьбу? Не подавать же ему, просящему хлеба, камень? Вот он и советует: „Не мудрствуй, дескать, лукаво; молись, да и только, а всякие вопросы выбрось из головы». Но сказать-то легко, а выбросить не легко. Вот ради этого, пожалуй, что школу было очень нужно при монастыре иметь.

— Да уже одно то, что в монастыре были бы ученые и развитые преподаватели, большую пользу принесло бы и братии и богомольцам.

— Это верно. Особенно, ежели бы эти препо­даватели были в духовном сане.

— Конечно.

    Получив на память несколько изваяний от этого будущего монаха, жаждущего для себя и других света и добра, я распрощался с ним и ушел к себе в номере, где тотчас же занялся укладкой своих вещей и подготовкой к завтраш­нему отъезду из Сарова.


XX.

Что такое юродство?

    Сильно сжалось сердце и слезы подступили к горлу, когда я, сопровождаемый ласковою и радуш­ною братией, вышел из гостиницы и сел в по­данный тарантас, в котором уже поджидал меня незнакомый спутник, оказавшийся отставным чиновником. Он был человек благочестивый, начитанный в духовной литературе, и уже не в первый раз посещал Саров и Дивеево.

— Прощайте — сказал мне из числа других послушников Петр, и в его голосе зазвучали жалостливые ноты грусти и сожаления. — Бог ведает, придется ли нам когда еще увидаться с вами... Не забывайте, меня, грешного в ваших молитвах перед престолом Всевышнего... Простите меня, ради Христа...

— Простите и нас! — вторили и другие, провожавшие меня. — Пусть вам Бог сопутствует... Благодарим вас за доставленное нам нравствен­ное утешение...

— Простите меня, дорогие мои отцы и братья! — отвечал я этим людям, так скоро сделавшимся для меня родными. — Спасибо вам за все то добро, которое уносит от вас мое вечно признательное вам сердце...

Ямщик перекрестился и тронул лошадей. Ло­шади сразу рванули и понесли нас под гору...

— Прощайте, прощайте!.. Да благословит вас Господь!..— слышалось сзади.

— Прости святая и дорогая моему сердцу Саровская обитель! — произнес я вслух и в это время почувствовал, что у меня по щекам пока­тились горячие слезы.. —Под твоею сенью я испытал за столь короткое время такое блаженство, ко­торое никогда, никогда не изглаживается, но остается навсегда в грешной душе.

    Застоявшиеся сытые лошади мигом, с громом, промчали нас через мост и выбежали на зеле­ную лужайку. В последний раз оглянулся и по­любовался я на чудный Саров, утопающий в гу­стой зелени и живописно опрокинувшийся в зеркальной поверхности воды.

— Прощай чудный Саров! Прощай благодатная обитель! Прощайте святыни Саровские!..

Лошади верст пять бежали без отдышки; наконец пошли шагом.

— Ага! небось уходились, шустрые, — заметил ямщик, опуская возжи. — Поумякли малость по пе­сочку-то... Пройдитесь немного...

Лошади, откинув назад уши, видимо, прислу­шивались к голосу своего хозяина и как бы одо­брительно кивали головами и изредка фыркали.

— Да, святое дело — эти обители, — словно чув­ствуя мое настроение, сказал со вздохом ямщик. — Так тебя и обдает благодатью, когда побываешь в монастыре... И вечно бы, кажись, не уезжал... Даже про семью забудешь... Как станешь прощаться, будто тебя в ссылку усылают... жалостью так тебя и пронизывает всего... И с чего бы, кажись?.. И ведь вот что: другое, что приестся, надоест... Присмотришься, обыкнешь, и равнодушен: дело, дескать, обыкновенное. А монастырь никогда тебе не может надоесть: чем дольше жи­вешь в нем, тем он больше тебя притягивает... Сила, стало быть, Божья, больше ничего...

— Вот это верно; именно, сила Божья, — подтвердил я.

 — Вот мы, например, к Дивьеву привыкши, а все не можешь быть равнодушным... И церковь своя есть, и служба в ней идет чинная, не уважит монастырской, и хор поет на славу, — а все тянет в монастырь... Одно слово, душа как-то рвется к святости...

— А далеко ты живешь от Дивеевского мона­стыря?

— Нет, тут же сейчас... Наше село как раз под монастырем: несколько сажень... Просто домашнее дело...

— В этом монастыре, говорят, много юродивых женщин?

— Есть, есть... Человека три есть и теперь настоящих Христарадиюродивых. Бедовей всех — Прасковья Ивановна.

— Как бедовей всех?

— Да так: все как есть выложит, что было и что будет... Прозорливость удивительная!.. Только к ней надо приноровиться, а то ничего не разбе­решь... для незнакомого ничего непонятно.

— Как же приноровиться?

— А видите: она все будет говорить, все бу­дет говорить, без умолку. И говорит так просто, ни к кому, будто сама с собой. Вот тут и при­слушивайся, что она говорит, — она все и выложит без утайки.

— Как же, она ожидает, пока у ней спросишь?

— Нет; можно и спрашивать, но она не ожи­дает вопросов, а прямо, как увидела, что вы подошли, и пошла говорить. И будь вас около нее десять человек, всем зараз и говорит... Тут у нее и пророчество, и наставление, и советы житейские, и все. А иного так проберет, что просто не знает, бедняга, куда и даваться!..

— А другие юродивые — как?

— И другие действуют. Но только почему-то у них всегда одна больше действует; стало быть, старшая, что ли: а прочие так, понемножку, как бы в подчинении к старшей...

— Так, значить, есть и не настоящие юродивые? ты кажется, сказал...

— Много!.. Их и сейчас сколько угодно таких, которые под сомнением... Монахини их в Дивьеве хорошо умеют различать... Да и мы тоже немного смыслим... Ее, „приставленную", например, сейчас заметно: у ней сейчас же глупость объявится; а у настоящей юродивой глупости ни­когда не заметишь: странности есть, а глупости нет... У настоящей всякое действие, хоть и ка­жется дурачеством, а строго обсуждено и непременно что-нибудь да значит и для чего-нибудь делается.

— А мужчин юродивых в Дивьеве нет, одни женщины?

— Одни женщины. Так уж, говорят, от старца Серафима определено, чтобы в Дивьеве собирались все юродивые, Христа ради, женщины, а мужчин, чтобы не допускать; для мужчин назна­чена будто бы Оптинская пустынь... Впрочем, один какой-то благой мужчина, вроде как юродивый, валандается у нас в селе и к монахиням часто заглядывает, так на счет этого у нас у всех сомнение есть: просто, думаем, больной человек, не все дома, как говорится...

— А как вы думаете насчет юродивых, Хри­ста ради, зачем это они юродство на себя принимают? — обратился я к своему незнакомому спут­нику, обнаруживавшему желание принять участие в нашем разговоре и вставлявшему в него свои краткие замечания.

— Об юродстве я так думаю, что это ве­ликое дело для нашего спасения и великий подвиг самоотвержения. Человек хочет послужить умно­жению славы Божией на земле, делу спасения своих ближних; вот и избирает себе путь для этого; иной избирает путь монашества, иной — путь служения и благочестивого жития в миру, иной — путь пустынно-жительства и затворничества, а иной — са­мый тяжкий, но и самый действительный путь — это путь юродства. Самый тяжкий почему? Потому что тут, первое, самоотвержение полное: человек ни­чего себе не оставляет, весь отдается без остатка на дело служения, а, второе, с этого пути нет возврата: монашество можно оставить, из пустыни и из затвора можно выйти, а юродства прекратить невозможно, принял его на себя и носи всю жизнь до самой смерти.

— Что этот путь тяжек, это ясно; а вот: почему вы считаете его более действительным в деле умножения славы Божьей, неужели другие пути, например, пустынно-жительство, благочестивое, по заповедям Христовым житье в миру и т.п.?

— Наша жизнь общественная сложилась так, что все люди в ней рассортированы по сортам, да по классам: один класс старше, другой младше, один управляет, другой подчиняется... одним словом: каждый сверчок знает свой шесток. Это для общественного порядка и благоустройства очень хорошо. Но для спасения нашего в этаком устройстве есть немало препон. Вот, например, попробуй сверчок, который сидит на нижнем шесте и который получил от Бога дар к выс­шему служению, поучить благочестию христианскому сверчка, сидящего на высоком шестке, что будет? Не успеет маленький низший сверчок и рта рас­крыть, как уже высший сверчок заткнул ему рот и лишил всех прав существования... Значит, по существующему порядку надо дожидать, пока высшие сверчки возымеют желание и рвете учиться и других учить благочестию, и только тогда и низине сверчки могут рассчитывать на получе­ние назидания ко спасению. А ежели же мы не дождемся, тогда что? так и сидеть на своих шестках во тьме и сени смертной?.. Но и суще­ствующего порядка нельзя рушить, потому что он установлен самим Богом, и потому что без этого порядка нельзя существовать людям вместе: нельзя всем сверчкам сидеть на одном шестке, перегрызутся и разбегутся; а еще того хуже жить совсем без шестков. Ну, так как же нам быть? Вот тут на выручку и является юродство Христа ради. Человек снимает с себя, ради Хри­стова дела, сверчковое обличье, перестает быть сверчком, и отнимается у него шесток, так что он становится вне существующего общественного строя; для него, как говорится, законы человеческие не писаны; перед ним все сверчки — равны, и ему никто не страшен, ибо он никаких лишений, не боится, как уже лишивший сам себя всего. Вот и проповедует такой человек всем и ка­ждому смело и решительно правду Божию, и все слушают его, и сильные мира сего боятся. А это-то и нужно, чтобы все было, как есть, и чтобы слава Божия и спасете людей умножались. Об одном только юродивый всю жизнь должен заботиться, это, чтоб ни единым движением не выдать себя никому из людей, чтобы ни на одну минуту не снять с себя принятого на себя бремени юродства, иначе все пропало... Вот, как я понимаю подвиг юродства. Не знаю, правильно ли мое понятие или нет, судите сами.

    Я молчал, слушал, назидался и удивлялся, и думал: „как приятно, что люди подобного настроения так часто встречаются в Саровской области! Значит, не даром работают в темных и глухих углах Серафимы Саровские, Амвросии Оптинские, Параскевы да Пелагеи Ивановны Дивеевские и другие работники Божии"...

    Думы мои прервал кучер внимательно вслушивавшийся в наш разговор. Он тоже имел свое мнение об юродстве, которое захотел высказать.

— В Сарове, заговорил он, много святых людей, только они в безвестности — которые умерли, которые еще живы и до этих пор... Это мне до­подлинно известно... И вот что заметьте, что здесь в Сарове, что в Оптиной, как человек святой, так непременно хоть с маленьким да с юродством. Вот и старец Серафим, и старец Амвросий и прочие старцы — они хоть и не юродивые были а все-таки юродство у них заметно... Да так же и всем известный высокочтимый всероссийский па­стырь о. Иоанн: того потреплет по щеке, того поцелует, от того вдруг отвернется... Это дух юродства, и он заметен у многих святых.

— Как же ты думаешь? что это значит?

— А это то и значит, как вот они, сказали, что святой человек не может усидеть на отведенном ему шестке...

Послышался глухой гуд колокола Дивеева мона­стыря; мало-помалу вырисовывалась из-за горы вы­сокая Дивеевская колокольня.

— Ведь колокольня Дивеевская еще повыше саровской... Любят высоту иноки, —заметил кучер.

— А кто ее не любит?.. возразил ему мой спутник.

Мы подъехали к огромному деревянному двухэтажному дому-гостинице Дивеевского монастыря.

 XXI.

Прасковья Ивановна.

    Пообедавши, я пошел осматривать монастырь (гостиница находится вне монастырской ограды). Только что вышел я из гостиницы, навстречу бежит оборванный человек с палкой.

— Здравствуй! — кричит он, подбегая ко мне. — На, вот палку, безопасней будет... Собак отго­нять будешь!.. Слышь?!. Возьми, возьми!..

Я немного струсил, и поспешил пройти мимо, думая, что наткнулся на пьяного или сумасшедшего. Оказалось впоследствии, что это был тот един­ственный дивеевский юродивый, о подлинности юрод­ства которого, по словам моего ямщика, имеется некоторое сомнете. После же я этого юродивого постоянно встречал во всех местах пустыни, словно он преследовал меня; и каждый раз, улыбаясь, он подходил ко мне под благословение.

    Только что вошел я в ворота монастыря и за­любовался чудной архитектурой белого, как снег, величественного Дивеевского собора и необыкновен­ной высоты колокольней, которая, казалось, крестом упирается в самое голубое небо, — слышу опять стран­ный крик:

— Брось!.. Брось!.. Уйди!..

    Повернул голову налево — вижу кучка людей; между ними несколько духовных и интеллигентных лиц и один украшенный крестами и орденами монах, по-видимому — архимандрит. Подхожу и вижу такую картину. Среди дороги прямо на грязи сидит в одной посконной рубахе загорелая просто­волосая и босая женщина, довольно тучного сложения и преклонных лет. Она слегка наклонила го­лову и преспокойно, не обращая никакого внимания на окружающих, словно возле нее нет никого, ковыряет палочкою мокрую землю (ночью был по­рядочный дождь) и что-то бормочет про себя впол­голоса. Вокруг этой женщины кто на корточках, кто на коленях, кто стоя, столпились люди, человек до пятнадцати. И все они напряженно вслуши­вались в бормотанье старухи и всматривались в каждый ее жест, в каждое ее движение. Один интеллигентный господин, изысканно одетый, средних лет, с коротко остриженной головой и бо­родкой а-ля франсэ, присел близко-близко к странной женщине и неподвижно, словно загипно­тизированный, смотрел на ее ковыряние палочкой и усерднее других прислушивался к ее несвяз­ному разговору.

— Кто это? — спросил я тихо у архимандрита?

— Юродивая, Прасковья Ивановна, — ответил он так же тихо. — Слушайте, она угадывает бу­дущее...

Я тоже подошел поближе и стал прислуши­ваться. Она как-то мельком взглянула на меня и продолжала бормотать:

— Ишь чего хочется!... Я тебе говорила, нельзя, подожди!.. А сорок рублей отдай... Чужого не смей...  Подожди, придет... будешь в чинах... Трудись до поту... Я и хлеб пекла, и мела, в грязи валялась... пряла... Добро в душу клади... Всем будет... А оттуда не ходи, не приказываю... Завяжи, да пойди примирись... В поле хлеба много родилось... Так ты жни-и! жни-и!.. да снопы складывай... А избу чи-исто-чи-исто прибрала!.. и гляжу как солнышко... А он приходит... Царя-батюшки не видала... Ты чего смеешься?.. Ни соринки в глазу нету... Утробу свою разъела... Я тебе говорила, что нет, а ты мне даешь и смеешься... Пиши да пиши — лучше кормиться будешь...

    Тут одна баба предлагает яблоко.

— Прасковья Ивановна, возьми яблочко.

— Не возьму... Прежде вымети избу... А собака отвязалась да как бросится... кусок мяса и от­кусила... И не ешь мяса... не ярись!..

— Ну благослови меня этим яблочком... Благо­слови меня в замужество...

— Лезть надо?! — сердито крикнула Прасковья Ивановна, — суешься?!. Не велено, не приказано... Деньги взяла!.. Отдай деньги!..

И при этих словах она оттолкнула протяну­тую руку с румяным яблоком. Другая женщина предлагает в платочке яйца.

— На, вот тебе яички.

Юродивая долго не обращала внимания и все бормотала, а женщина настаивала...

— Да на же, на! Тебе не надо, кому-нибудь от­дашь...

Прасковья Ивановна, наконец, с сердцем хватает яйца и давит их, причем содержимое течет на землю и на новые брюки сидящего возле нее интеллигента... Еще момент — и Прасковья Ива­новна в прежней позе и спокойно продолжает свое бормотанье...

— Вы понимаете, что говорит юродивая? — спросил я у другого интеллигента, стоявшего с заложенными назад руками и тоже прислушивавшегося к странному разговору.

— Где мне понять, — отвечал тот, улыбаясь. — Тут, говорят, нужно иметь особую сноровку пони­мать, ключ, так сказать, к ее загадочной речи. Впрочем, кое-что, представьте себе, приходится по мне; но я думаю, это случайность.

Когда я пришел в свой номер и стал при­поминать и вдумываться в то, что говорит Пра­сковья Ивановна,—я все больше и больше находил фраз и слов, которые могли относиться лично ко мне. Теперь же, когда я пишу эти воспоминания, я мог бы сказать, имея достаточные основания, что большая доля этих фраз и слов пророчески на мне сбылась.

Весь следующий день был посвящен мною по­добному осмотру монастыря и его учреждений. Вечером в субботу был на всенощном бдении, а в воскресенье на поздней литургии. Из церкви я был приглашен игуменьей Мариею на чай, за которым вели интересный разговор на религиозные темы. И вообще в Дивеевском монастыре я также много видел и слышал xopoшего и интересного. Но обо всем этом моими впечатлениями я намерен поделиться с читателями когда-нибудь особо. Теперь же, в заключение настоящей повести, передам один мой разговор с одной старушкой-монахиней, тоже по поводу юродства и юродивых.

— Вы довольны, что у вас живут юродивые?

— Как же не быть довольными? это милость к нам Божия, по молитвам Царицы Небесной и угодничка Божия, нашего батюшки Серафима. Им назначено здесь иметь прибежище под покровом Божьей Матери, нашей всемилостивой Игуменьи, они и живут у нас, и мы счастливы этим... Это посещение Божье...

— И не сомневаются у вас монахини относи­тельно святости и спасительности юродства Христа ради?

— Сомневаются. Где есть люди, там есть и сомнение. А мы ведь — люди, да притом люди слабые и грешные... Где уж нам прожить без сомнений... Всю жизнь работаем, чтобы добыть Христово гор­чичное зерно, и все никак не добудем.

— А вы как, матушка?

— Да и я грешная так же... Как пообдумаешь, да помолишься Богу, так будто и блеснет блесточка веры, а то и опять... Так и переплетается вера с сомненьем.

— Ну вот, как вы думаете относительно этих предсказаний и наставлений юродивой Прасковьи Ивановны?

— Я по греховности своей думаю, что они имеют большое значение в деле спасения людей, даже большее, чем проповедь.

— Каким образом?

— А видите, каким: в проповеди проповедник излагает, обосновывает и доказывает умственно и на основании писания учение Церкви Православ­ной; учит, просвещает людей все-таки отвлеченно. И эта проповедь, несомненно, действует на души людей, но все таки не на всех и не всегда. „Бормотанье же, как вы говорите, юродивого человека действует неотразимее и поразительнее. Почему? Потому что здесь чуется невидимый, тайный голос самого Всеведущего Бога... Здесь человеческая грешная душа как бы соприкасается с неведомым духовным миром... Здесь, если вы отрешитесь от земных предрассудков и условностей, хотя на минуту, вы слышите, что этими мертвыми для мира и как бы безумными устами ничтожества говорит Сердцеведец, знающий всю, даже тайную жизнь лю­дей. Вот я вам приведу один пример из недав­ней действительности Приходят к Прасковье Ива­новне два господина, видимо, из ученых, люди неверующие; пришли же затем, чтобы пошутить, по­глумиться, и вообще поразвлечься, как люди мо­лодые. Ну и начинают шутить над Прасковьей Ивановной. Та прижалась в уголок своей келийки, и ни слова. Вот они шутили-шутили, смеялись-смеялись и ушли, не добившись от Прасковьи Ива­новны ни одного слова. Но только они отошли несколько сажен от кельи юродивой, как слышат, она кричит им из окна:

— Скорей беги! скорей беги!.. беги с ведром, заливать свой дом!.. Дома не зальешь, а в тюрьму попадешь!..

    Tе, конечно, не обратили тогда внимания. Но через неделю, что ж вы думаете? приходит к нам письмо, а в нем один из тех молодых людей пишет: „Мне Прасковья Ивановна напророчила: у нас сгорел дом, а я сижу в тюрьме, арестован по подозрению в участии в беспорядках рабочих на фабрике. Я был атеист, теперь верующий. По­молитесь обо мне и испросите прощения у Прасковьи Ивановны. Избавлюсь от напраслины, приеду к вам в монастырь уже с другою целью...» Вот вам, каково действие „бормотанья» Прасковьи Ивановны на людское неверие! Хочешь — сомневайся, хочешь — верь...

Монахиня с минуту помолчала и потом добавила:

    Нет, юродство — великое дело! его надо понять. А понять его без Божьей помощи, без озарения свыше, не возможно. В миру его мало понимают, и это оттого, что мало над такими вещами задумываются, мало молятся... Погрузились в суету сует, в гордость да в плотоугождение, и отолстели чувства их: слушают, и не слышат, смотрят, и не видят...


 — М.: ОСЛН. 2013. — 272 с., ил. Изд. 2-е.

ISBN 978-5-902484-63-9